— Ну да, прекрасно помню, у меня железная память. Хотя Анастасия-Анактория была в отпуске, ей поручили chaperonner
[170] девиц из пансиона мисс Клей, когда они спускались с виллы Джирамонтино в город. Семь или восемь миллионерш, приехавших набираться культуры. Они изучали историю искусств, музыку, танец, историю фашизма и другие диковинные материи. Весной на вилле вручались премии, выступали сам префект — Его превосходительство — и три-четыре главаря из городской политической шайки. Девушки, к великому удовольствию мисс Клей, горели желанием познакомиться с ними. Среди них были аристократы, кто-то, кажется, успел обзавестись американской женой. Должно быть, на одном из таких праздников я первый раз встретил синьора Стэппса. Патриция, самая вредная из девиц, говорила, что питает к нему «слабость». Когда она по приглашению неких знатных господ переехала из пансиона в город, Анактории поручили не спускать с нее глаз. Анактория сопровождала ее в музеи и на концерты, в театр и в сады Боболи и следила, чтобы в другие вечера она ложилась с курами. Однако ближе к полуночи Патриция уже делила компанию с синьором Стэппсом. Бедная Анактория, если бы она только знала… Хотя, возможно, она знала и не осуждала. Ей было уготовано судьбой не мешать другим обжигаться, но что касается себя… Впрочем, не тот возраст, чтобы танцевать яву[171]. Она лет тридцать, если не сорок, прожила одна в двухкомнатной квартирке, в лесном городке, представляющем собой неимоверного масштаба женское осиное гнездо, питалась в столовой вместе со своими ученицами, а иногда и в одиночестве, пользуясь электрической плиткой у себя в кухне, чтобы поджарить яичницу с салом. Раз в шесть-семь лет она приезжала домой, в Италию, от которой уже достаточно оторвалась, но одно дело строить из себя американку («У нас такое невозможно…»), другое — умирать потом от ностальгии в лесу, безуспешно оживляемом шекспировскими спектаклями студентов, концертами немецких знаменитостей, выходящих в тираж, и лекциями французских академиков на гастролях. О, понимаю, понимаю. Правила хорошего тона требовали, чтобы мы написали ей первые, более того, нам следовало уделять ей больше внимания, когда она была здесь…— Ты что, с ума сошел? — удивленно спрашивает Антонио, отрывая глаза от газеты. — Сколько можно говорить об этой несчастной? Пошли ей открытку, и дело с концом. Да кто о ней вспоминал? Мы даже не знаем точно ее имени!
— Не знаем ее имени! — возмущаюсь я. — Уверяю тебя, Антонио, я решительно все помню. Единственное, что меня смущает, так это история с кошкой. А в остальном я все помню и все понимаю, включая то, о чем Анактория-Анастасия умолчала сегодня и тогда. Подумай об известиях, которые не могли не дойти до нее, когда мы подчинились шайке воров после той войны. Подумай о трезвой оценке событий, происходивших за тысячу миль, что, вероятно, было непросто, если прибавить к расстоянию пропаганду с ее bourrage de cr^anes
[172]. Анактория не лебезила перед Его превосходительством, ей было наплевать на него, я хорошо помню. И, вместе с тем, Антонио, в отличие от своих товарок, поставленных сторожить затерянную в лесу овчарню, она не разделяла политического негодования любовников — за неимением таковых. Она была олицетворением чистоты и справедливости, нам бы следовало понять это раньше. Она думала своей головой, как я… тебе до нее далеко.Антонио встает, зевая и потягиваясь. На песок падает несколько тяжелых капель, и от ветра темнеет резеда в пиниевой рощице. Последние отдыхающие торопятся укрыться на террасе пансиона Хунгера, где наблюдается беготня хлопотливых служанок. Пляжный смотритель спешит закрыть и убрать немногие оставшиеся открытыми зонты. Я не слышал колокола, но, должно быть, уже больше часа.
— Для тебя всегда все слишком поздно, — говорит Антонио. — Но ты имеешь возможность отвлечься от твоей Аттаназии. Не пора ли пойти и посмотреть, по-прежнему ли кухня гостиницы достойна своего громкого имени?
В ЭДИНБУРГЕ