Читаем Динарская бабочка полностью

— Помнишь того парня, футуриста, которого мы встретили два года назад на площади? Это был он, Кармелич, — сказал Б.

Ответ поразил меня, я прекрасно помнил эту встречу и не понимал, отчего она так хорошо запомнилась нам обоим. Я долго рассматривал наследие художника. Его вещи не были в полном смысле слова тем, что называется произведениями искусства: нечто среднее, с точки зрения стиля, между Мюнхенским Сецессионом и поздним центрально-европейским экспрессионизмом, темы и мотивы были литературны. В них чувствовалась мрачная реалистическая одержимость, запах конины, отличающий Кафку. Унгара и других пражских прозаиков, которых тогда уже много читали в Триесте; черепа, уродливые фигуры, абстрактные натюрморты, городские пейзажи — разумеется, метафизические, — все это проступало сквозь меловой налет небольших, резковатых по тону пастелей. Но художник умер, его путь окончен, от экспозиции его первой (и последней) персональной выставки веяло чем-то патетическим и искренним, что значительно перерастало несущественную в данном случае проблему искусства и неискусства; он умер. Кармелич, футурист, которого я видел живым, — он шел сквозь ветер и помахал рукой, — и я спросил о нем, и я о нем помнил, не знаю почему… Как мне было освободиться от воспоминаний об умершем юноше? Кончилось тем, что полчаса спустя я уходил с выставки, унося под мышкой две пастели, приобретенные, даже по тогдашним ценам, за гроши. Так начинался, и на том почти завершился, мой опыт покупателя произведений искусства. Я был уверен, что купил лучшие из выставленных вещей.

Эти две пастели отправились со мной в город, где у искусства были и остаются поныне другие корни и более человечный облик. Сразу же стало видно, что они диссонируют и с домом, и с обстановкой, которая должна была их принять; они и сами воспротивились необходимости приспосабливаться к чересчур непривычным и чужим стенам. Но потом между картинами и мною возникло подобие modus vivendi[178], взаимной терпимости. Пастель побольше — та, что изображала заснеженную Прагу с несколькими фигурками в цилиндрах и во фраках, намеченных карандашом, возле огромного памятника Яну Гусу и пестрых, как карамельки или конфетти, домов под островерхими крышами, — более броская из двух — обрела место в нежилой комнате, где радиаторы отопления всегда были отключены из экономии и куда изредка заглядывала лишь Агата, портниха и хлопотунья. А маленькую пастель — гондолу перед венецианским дворцом с его кружевами и рядами разделенных колоннами окон, с размытым отражением конной статуи на воде — я отважно поместил в полуподвале, где спал, но куда обычно не заходил днем. Она висела над этажеркой, забитой книгами, и ни одна картина не соперничала с ней. Настоящие картины — несколько вещей Де Пизиса[179] и позднее одна Моранди[180] — висели этажом выше, там, где бывали люди. Маленький Кармелич находился out of bounds[181] — я употребляю английское выражение, хотя англичан еще не было в городе, а если и были, то только в качестве гостей. Его видел я один, ночью, да и то когда зажигал свет. Как-то вечером я обнаружил белую кошку, спавшую по соседству с ним на небольшой стремянке. Но обычно я и ночью не видел его, если меня не будил сторож, входивший в сад. Кошка больше не возвращалась, чтобы составить ему компанию.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже