И все вокруг крестятся, целуются, размазывая слезы338. Овальный дверной проем напоминает изображение Христа в мандорле339; нищая крестьянская одежда отсылает к обычаю монахов подражать Христу в бедности; человек, медленно, как во время богослужения, осеняющий себя крестным знамением, исповедует таким образом свою веру во Христа.
По тексту романа рассыпаны и другие отсылки к образу Христа, в том числе к христологическому числу тридцать: действие романа разворачивается, когда Марине тридцать лет340, а тридцатая любовь приходит к ней в тридцатую весну341, то есть примерно в период Пасхи на тридцатом году ее жизни. Во сне Марина слышит тропарь, посвященный безымянному последователю Христа:
От юности Христа возлюбииив,
И легкое иго Его на ся восприяааал еси,
И мнооогими чудесааами прослааави тебе Бог,
Моли спастися душам нааашииим...342
Диссиденты тоже претендовали на подражание Христу; Марина утешает диссидента Митю и восхищается им: «Ты у нас мученик», «Страдалец ты наш»343. Диссидентская речь о христоподобном страдании Руси, как и советский гимн, записана большими буквами:
ВЕЛИЧИЕ РУСИ НАШЕЙ СЛАВНОЙ <...> С ПАМЯТЬЮ ПРАВОСЛАВНОЙ С МИЛЛИОНАМИ РАССТРЕЛЯННЫХ ЗАМУЧЕННЫХ УБИЕННЫХ <...> С ВЕЛИКИМ ТЕРПЕНИЕМ И ВЕЛИКОЙ НАДЕЖДОЮ...344
Но Митя уже не рвется страдать и терпеть; он сдался и собирается эмигрировать345. На закате эпохи застоя христианское самопожертвование оказывается еще одной формой самоунижения, достигшей своих пределов.
Однако сказанное не умаляет значения того факта, что имя Марина в романе Сорокина отсылает к разным женщинам в христианской истории, почитаемым как святые: великомученице Марине Антиохийской, преподобной Макрине, сестре Григория Нисского, и нескольким святым Мариям. Проституция Марины вызывает в памяти двух грешниц: Марию Магдалину, блудницу, следовавшую за Иисусом, и Марию Египетскую. В фигуре Марии Магдалины сочетаются верность Христу и блуд. Ее образ вполне сопоставим с поведением Марины, которая из сострадания отдается диссиденту Мите. Фигура Марии Египетской, раскаявшейся грешницы, которая вступила на путь праведности и сорок семь лет вела в пустыне суровую отшельническую жизнь, вдохновила обширную русскую апокрифическую традицию, а позже и художественные тексты, например рассказ Алексея Ремизова «Мария Египетская» (1915). Мария Египетская пережила кризис, а с ним и превращение, во многом схожее с превращением сорокинской Марины, — от эроса к асексуальности. Разница в том, что для героини Сорокина воздержание — в аскезе работы, а не одинокой жизни; ее пустыня — это завод. В отношениях Марины с Марией противостоят друг другу два разных образа женственности: с одной стороны, суетных грешниц Марии Магдалины и Марии Египетской, с другой — непорочной Богоматери и целомудренной Марии Египетской после ее покаяния346.
Как видно по многочисленным христианским аллюзиям, «Тридцатая любовь Марины» открывает широкий простор для интертекстуальных истолкований. Наряду с идеями психоанализа, гендера и сексуальности, которыми, как мы уже наблюдали, жонглирует автор, и картиной диссидентской культуры эпохи застоя, христианские мотивы превращают первые сто восемьдесят девять страниц «Тридцатой любви Марины» в многогранное романное повествование, намекающее на возможности разнообразных трактовок. Так в творчестве Сорокина обозначается новая техника письма — весьма сложная и мастерская имитация жанра романа.
Считать ли подобную мимикрию лишь продуманной концептуалистской игрой? Или же у нее есть социальный и даже политический подтекст? Хотя исследователи, занимающиеся ранним творчеством Сорокина, настаивают на его аполитичности, слова Петра Вайля о Сорокине как «собирателе и хранителе» заключают в себе явный политический смысл:
[Сорокин —] собиратель и хранитель. Чего? Да все тех же стилистических — внеидеологических! — штампов и клише, несущих уверенность и покой. Они обновляются, разнообразно возрождаясь под сорокинским пером, не в ерническом наряде соц-арта, а как знаки стабильности, едва ли не фольклорной устойчивости без времени и границ <...>347
Иначе говоря, присущее Сорокину умение «собирать и хранить» очевидно на уровне не только жанра, но и содержания или даже понимания политической и культурной истории. В таком контексте тема покорности в разных ее вариациях отражает узаконенную социальную практику, у которой нет альтернатив. Если не остается ничего, кроме как воспроизводить модель покорности перед лицом как индивидуального, так и политического патриархального авторитета, то никакой мятеж против подобных авторитетов, на который было решается Марина, никогда не спровоцирует изменений в подобной социальной системе348. Любой бунт в данном случае приведет лишь к замене одного авторитета другим, причем при сохранении абсолютно идентичных моделей. Это не означает, что Сорокин одобряет покорность, а скорее наводит на мысль, что роман говорит о неизбежности подчинения в тех или иных его формах, снова и снова навязываемых человеку изнутри и снаружи.