Она думает: «Что-то случилось, и я не знаю, кто я. Или где я. Или что означают все эти яркие, окружающие меня образы».
Она думает: «Либбит? Моё имя — Либбит? Я знала, до того как. Я могла говорить до-того-как, когда знала, но теперь мои слова — рыбы в воде. Мне нужен мужчина с волосами на губе».
Она думает: «Это мой папочка, но когда я пытаюсь произнести его имя, вместо этого говорю: „Ица! Ица!“ — потому что в этот момент какая-то птица пролетает мимо моего окна. Я вижу каждое пёрышко. Я вижу её глаз, блестящий, как стекло. Я вижу её лапку, она согнута, как будто сломана, и это слово — кривуля. У меня болит голова».
Девочки заходят. Мария и Ханна заходят. Она их не любит, в отличие от близняшек. Близняшки маленькие, как и она.
Она думает: «Я называла Марию и Ханну Большими Злюками до-того-как», — осознаёт, что знает это вновь. Ещё что-то вернулось. Слово, обозначающее ещё одну мелочь. Она снова его забудет, но в следующий раз вспомнит, и будет помнить дольше. Она в этом практически уверена.
Она думает: «Когда я пытаюсь сказать „Ханна“, я говорю: „Анн! Анн!“ Когда я пытаюсь сказать „Мария“, я говорю: „И! И!“ И они смеются, эти злюки. Я плачу. Мне нужен мой папа, и я не могу вспомнить, как его назвать; это слово ушло. Слова — будто птицы, они летают. Летают и улетают. Мои сёстры говорят. Говорят, говорят, говорят. У меня в горле пересохчо. Я пытаюсь сказать „пить“. Я говорю: „Ить! Ить!“ Но они только смеются, эти злюки. На мне повязка, я ощущаю запах йода, запах пота, слушаю их смех. Я кричу на них, кричу громко, и они убегают. Приходит няня Мельда, её голова красная. Потому что волосы повязаны косынкой. Её кругляши сверкают на солнце, и называются эти кругляши браслетами. Я говорю: „Ить, ить!“ — но няня Мельда меня не понимает. Тогда я говорю: „Ака! Ака!“ — и няня сажает меня на горшок, хотя на горшок мне совсем и не нужно. Я сижу на горшке и вижу, и повторяю: „Ака! Ака!“ Входит папочка. „Чего ты кричишь?“ — всё его лицо в белых пузырях пены, кроме полосы гладкой кожи. Там, где он провёл той штуковиной, которая убирает волосы. Он видит, куда я указываю. Он понимает. „Да она хочет пить“. Наполняет стакан. Комната залита солнцем. Пыль плавает в солнце, и папина рука движется сквозь солнце, неся стакан, и называется это — „красиво“. Я выпиваю всё-всё. Потом снова кричу, но от радости. Он целует меня целует меня целует меня, обнимает меня обнимает меня обнимает меня, и я пытаюсь сказать ему: „Папочка!“ — но по-прежнему не могу. Потом я вдруг думаю о его имени, и в голове появляется „Джон“, вот я и думаю о его имени, и пока я думаю „Джон“, с моих губ срывается: „Папочка!“ — и он обнимает меня обнимает меня ещё сильнее».
Она думает: «Папочка — моё первое слово после того, как со мной случилось плохое».
Правда кроется в мелочах.
Глава 2
«РОЗОВАЯ ГРОМАДА»
i
Географическое предложение Кеймена сработало, но если уж говорить о приведение в порядок моей головы, думаю, что на Флориду выбор пал случайно. Это правда, я там поселился, но в действительности там не жил. Нет, географическая терапия Кеймена сработала благодаря Дьюма-Ки и «Розовой громаде». Для меня эти два места составили собственный мир.
Я отбыл из Сент-Пола десятого ноября с надеждой в сердце, но без особых ожиданий. Провожала меня Кэти Грин, королева лечебной физкультуры. Она поцеловала в губы, крепко обняла и прошептала:
— Пусть все твои сны сбудутся, Эдди.
— Спасибо, Кэти, — ответил я, тронутый до глубины души, хотя из головы у меня не шёл сон с Ребой, воздействующей на злость куклой, в котором она, выросшая до размеров ребёнка, сидела в кресле в залитой лунным светом гостиной дома, где я прожил с Пэм много лет. Несильно мне хотелось, чтобы этот сон сбылся.
— И пришли мне свою фотографию из «Диснейуолда». Хочу увидеть тебя с мышиными ушами.
Обязательно, — пообещал я, но не побывал ни в «Диснейуолде», ни в «Сиуолде», ни в «Буш-Гарденс», ни на «Дантона-Спидуэй».[21] Когда я покидал Сент-Луис в комфортабельном салоне «Лир-55» (уход на пенсию при деньгах имеет свои преимущества), температура воздуха опустилась до пяти градусов ниже нуля, и на землю падали первые снежинки, предвестники длинной зимы. В Сарасоте я вышел из самолёта в жару под тридцать градусов и солнце. Даже пересекая полосу асфальта, отделявшую меня от терминала частных пассажирских самолётов, по-прежнему опираясь на верную красную «канадку», я буквально чувствовал, как правое бедро не устаёт повторять: «Спасибо тебе».