28 декабря «Анжела» поставлена в «Порт-Сен-Мартене», писали, что пьеса не хуже «Антони» — романтическая трагедия в современных декорациях, «Литературная газета» назвала Дюма «главой романтической школы» — Гюго не зря опасался соперника. Ипполит Роман в «Обозрении двух миров» поместил очерк о нем: «Слишком либеральный в дружбе, слишком деспотичный в любви, по-женски тщеславный, по-мужски твердый, божественно эгоистичный, до неприличия откровенный, неразборчиво любезный, забывчивый до беспечности, бродяга телом и душой… ускользающий от всех и от себя самого, столько же привлекающий своими недостатками, сколько достоинствами». Читать о себе такое лестно, но бродягой Дюма не был и, как большинство писателей, нуждался в порядке: рабочий кабинет, размеренный труд по расписанию и чтобы кто-то взял на себя бытовые заботы. Он съездил к Дорваль в Руан, опять ни до чего не договорились. Она вернулась в Париж 16 января 1834 года и узнала, что Дюма живет с Идой Ферье, а также, по слухам, завел интрижку с юной актрисой Эжени Соваж. Разрыв произошел в конце января 1834 года в Бордо — «останемся друзьями» — и, что удивительно, вправду остались. В ожидании возобновления «Антони» Дюма написал пьесу для Иды — «Кэтрин Говард», новую редакцию «Длинноволосой Эдит», там были все его постоянные темы: таинственный палач, женщина, принимающая снадобье, чтобы притвориться мертвой, и тому подобное, к истории пятой жены Генриха VIII отношения не имевшее. Именно об этой пьесе Дюма сказал, что «использовал Генриха как гвоздь, чтобы повесить картину»; это высказывание часто относят ко всему его творчеству, а зря. Он отлично видел, где сработал по-настоящему, а где «так себе». Подобную «Кэтрин» псевдоисторическую пьесу «Венецианка» (с участием Буржуа) он отказался подписать.
Палата, куда в 1831 году вроде бы избрали не самых плохих людей, под руководством правительства мигом превратилась во «взбесившийся принтер», который, вернувшись с каникул, энергично взялся печатать законы. Пересмотрели закон «больше двадцати не собираться»: теперь нарушителями считались люди, которые собрались и по двое, если они являются членами кружка, не санкционированного властями; санкцию же могли в любой момент отнять. Оппозиция пыталась добиться, чтобы закон не распространялся на научные и литературные кружки. Чего захотели! Гизо: «Нет ничего легче, как восстановить под видом литературных обществ политические союзы, которые закон хочет уничтожить». Конституция 1830 года восстановила свободу печати, причем в текст ее была внесена статья о том, что «цензура не может быть никогда восстановлена», но к 1834 году цензуру вернули в полном объеме. По конституции полагались выборы в муниципальные советы (мэры и префекты назначались) — жирно вам: в Париже ввели особое административное устройство, поделив его на округа, во главе которых стояли «мэры», назначаемые лично королем, советы превратились в фикцию, а реальная власть принадлежала префекту Сены и префекту полиции. Не только «Национальная», но и умеренное «Обозрение двух миров» негодовало, Бюло писал 29 февраля 1834 года: «Наши министры… придумали закон, который отдает предварительную цензуру в руки полиции, и закон о собраниях, который поставит всю страну под полицейский надзор. Остается только ликвидировать суды присяжных, из-под них уже выводят политические процессы, и принять „закон любви“ и „закон о святотатстве“. После этого депутаты могут уйти на покой, они сделали свое дело».
Поэты любят говорить: «Мы не политики, мы просто за все хорошее», но зачастую они разбираются в политике лучше профессиональных революционеров: и Гюго, к тому времени склонившийся на сторону республиканцев, и «легкомысленный» Дюма не хуже Маркса понимали, что опрокинуть можно шатающийся от старости, но не только что отремонтированный трон, что революции не делаются по мановению руки и что людей нельзя «вывести» на улицы — они выходят сами (по воле Провидения или законов общественного развития, не важно: это по сути одно и то же). Революционеры так не считали. 13 апреля в Париже случились новые беспорядки.