И вот пожаловали они с крестной на смотрины. И Макаровна с ними увязалась, чтобы чего не прозевать, своего не упустить: то за спину спрячется, то из-под локтя выглянет, то вперед норовит забежать. Постучались – сразу открыли, словно давно поджидали. Шапку снял, на иконы перекрестился, хозяевам со всем уважением поклонился. Те – ответный поклон, все как положено, чинно, честь по чести. Вывели к нему невесту, а та как неживая: сама шагу не ступит, рукой не шевельнет, не улыбнется, слова не вымолвит. Понукать приходится, шипеть ей в ухо по-гусиному: «Гостя-то уважь. Будь поласковее». Молчит и не шелохнется, будто остолбенела. Будто мыслями не здесь, а где-то далеко, за тридевять земель. Крестная в пол смотрит, носки туфель разглядывает, бусы на шее перебирает или по сторонам озирается. Матери неловко за дочь, не знает, куда глаза спрятать, и каждым жестом, каждым взглядом – оправдывается, заискивают перед гостем: «Уж простите, не обессудьте, не прогневайтесь».
Но Сергей Васильевич всем своим видом ее успокаивает, внушает, что, мол, при знакомстве, при первой встрече всегда так бывает. А как же иначе. На то и невеста, чтобы жениха встречать со стыдливостью и застенчивостью. Потупившись, в пол смотреть. К горячим щекам ладони прикладывать. Поэтому еще хорошо, что и вовсе не сбежала, в чулане не спряталась. Ничего, дайте только наедине с ней остаться, рядышком усадите, занавеску задерните: уж он сумеет ее расшевелить, кровь-то в ней сразу заиграет.
Но и наедине все старания оказались напрасными. Сколько он ни пытался ее рассмешить, ни шептал ей на ухо шуток и прибауток, она лишь скучающе отворачивалась. Правда, иногда улыбалась чему-то, но так, что зябко, тошно, нехорошо ему делалось, не по себе от ее улыбки. Казалось, она о нем что-то тайное знает, для него самого неведомое. Знает, а не скажет – только подразнит.
За столом же и вовсе отчудила: стала цветочки на платье вышитые чаем поливать, да еще со старанием и подчеркнутой заботой. Поливать и радоваться этому своему серьезному, осмысленному занятию. Радоваться так, словно все прочие занятия по сравнению с ним – так, игрушки, пустая забава. Да еще и удивляется при этом, что они не радуются вместе с ней: цветочки-то какие. Гляньте, на целый букет хватит.
«Дура!» – подумал Сергей Васильевич и уж хотел – прощайте хозяева – шапку в руки и за дверь, но сдержал себя.
Сдержал, наверное, из того же упрямства. Снова подумал: «Хоть и дура, но ведь хороша собой, красавица. А может, и не дура вовсе – так, придуривается».
И – несмотря ни на что (крестная, да и другие, всеми силами удерживали, отговаривали) – решил, отчаянная голова, жениться. Решил так, словно воды из проруби зачерпнул и на себя разом вылил, чтобы сердечный жар остудить. Или – того лучше – сам в прорубь бросился.
Глава седьмая. Безумная Палага
Безумная Палага – не единственное прозвище Пелагеи: звали ее также – Второй Серафим. Первое прозвище свое она получила за юродство, – получила от тех, кто особо не задумывался, что там скрывается за ее отпугивающим внешним обликом, нечесаными космами, выпирающими ключицами, косноязычием, одичалым взором и всяческими выходками, выкрутасами – непотребными, вызывающими жестами и поступками. Безумная и безумная – что с нее взять. Так могли думать соседи, прохожие на улицах, ожидающие седоков извозчики, скучающие без дела парикмахеры и приказчики в лавках. Могли – и полицейские в участке, где Пелагею по настоянию мужа однажды жестоко, безжалостно (лопнувшая кожа свисала клочьями, окровавленными лоскутами) высекли за упрямство и своеволие.
Да и мало ли кто так думал, ведь подобный взгляд был привычен для простого обывателя. Обыватель называет безумием все, что противоречит здравому смыслу, нарушает принятые нормы и что в конечном итоге по смутно угадываемой (потому-то юродивых все же опасались, побаивались: а ну как скажет – и сбудется) сути своей не от мира сего, праздного и глумливого, а от горних высей, пределов небесных, недоступных, осиянных невечерним светом.
А вот вторым прозвищем наградили Пелагею явно не соседи, не извозчики и не парикмахеры, не праздный и глумливый люд – так разительно оно отличалось от первого. Вторым Серафимом могли назвать ее лишь люди духовно опытные, умудренные, способные постичь самую суть юродства, – дивеевские старицы, монахини. Им чутье подсказало связать вместе два имени, они уловили преемственность между Серафимом и Пелагеей, и даже больше, чем преемственность: данное Пелагее прозвище непосредственно уподобляет ее Серафиму.