Время же было радостное, тревожное, к чему-то зовущее. Немцев били на всех фронтах, и поскольку летели мы на территорию Польши, то интерес к стране этой возник у нас еще в Москве, а в коридоре штаба 4-го Украинского столкнулись мы лоб в лоб с толстеньким майором, который в отчаянии заявил: «Убей меня бог, если я знаю, что делать с этой Польшей!» Что именно делать — не знал никто, нас же очень интересовали шестьсот квадратных километров генерал-губернаторства, где предположительно обитал тот, ради которого мы и прилетели сюда. На этих километрах каким-то непонятным образом уживались, то перестреливаясь друг с другом, то вступая в кратковременные союзы, отряды разнородных политических и националистических ориентаций. Армия Людова и Армия Крайова, Батальоны Хлопске, Народовы силы сбройне, отряды народной милиции, подчинявшиеся левому крылу Рабочей партии польских социалистов, такие же отряды под водительством правого крыла, отряды от руководства Строннитцтва Людова, совершеннейший уникум — еврейский отряд, распадавшийся на составные части и вдруг возникавший, какие-то лоскутные формирования, неизвестно кем и когда созданные, но никому не подчиненные, банды власовцев, отдельно сражавшиеся батальоны и роты советских военнопленных, бежавших из лагерей, покрытые пылью офицерские дружины разгромленной в 1939 году армии, до сих пор не знавшие, в чью сторону стрелять, и провозглашавшие лозунг «Стоять с оружием у ноги», еще какие-то группки, более похожие на сброд уголовников, но активные, очень активные, и еще, и еще… Короче говоря, сейм позапрошлого века, вооруженный автоматами и сорокапятками. В преддверии стабильной государственности братья-поляки шумели вовсю, шуровали гранатами и лозунгами, чуть что, прибегая к праву вето…
От такой пестроты голова у нас пошла кругом, а Калтыгин страдал явно, сопел, рассматривая карту… Не невежество, не инстинкт самосохранения, не вялость ума, а причины, глубина и масштабность которых так и не познаны еще, заставляли Григория Ивановича делить мир на «наших» и «не наших», а к последним он относил и шагавших с ним рядом, если те, идя в ногу и одинаково со всеми разевая рот, что-то нехорошее вытворяли глазами. Могли и не вытворять, все равно попадая в «не наших». Чутье было у Григория Ивановича на таких вытворяющих. Чутье, подкрепленное верой и еще кое-чем; любя нас, меня и Алешу, ставя себя под пули, в нас летящие, он не упускал случая «просигнализировать», «довести до сведения» о нездоровых настроениях наших, и наветы его только потому не пускались в ход, что само руководство, любя и ценя Григория Ивановича, для собственного успокоения приучилось к мысли, что Калтыгин — небезопасный идиот, верить которому нельзя.
В сложности, повторяю, Калтыгин углубляться не умел, испытанным методом его было: обозначить неизвестное известным, одобренным и не подлежащим сомнению. Иными словами, он наклеивал ярлыки, дополнительно прикрепляя к ним гремящую цепь эпитетов, звенья которой сплетались подчас самым непредвиденным способом, в немыслимом порядке.
Летели, конечно, без рации. Мы были советскими военнопленными, месяц назад совершившими побег из лагеря. В самолет уже забрались, когда неугомонный инструктор дополнил наставления: стало известно о Манифесте Польского Комитета Национального Освобождения, органа, зависящего от Москвы. Армия Людова переходила в подчинение Войска Польского с его смешанным советско-польским командованием. На оккупированной немцами части Польши, куда мы собирались, это событие не могло не отозваться, но теперь нас запутали совсем.
Все «неподлеглые», борцы за независимость, за неподчинение Москве, Лондону, Берлину и даже Варшаве, сходились на ненависти к гестапо и нас — не без косых взглядов — всюду принимали за «наших». Так и дошли мы до отряда «Гром», до Янины в кожаной юбке. Обладательница ее носила другое имя, поучилась, это точно, в Ягеллонском университете во Львове, но боюсь, злопамятные поляки прочитают про «Гром» и начнут изводить девушку.