Через сутки прибыл полковник, явно грузин, сопровождаемый робким по виду майором, который и рассказал нам, что предстоит; и поскольку Вилли выполнит ответственную часть операции, к нему следует относиться с полным доверием. Грузин-полковник смотрел как-то мимо нас, словно хотел, чтоб мы его не запомнили; он и слова даже не промолвил, но раз был выше званием, то он как бы придавал наказам майора больший вес, что ли. Очень он мне не понравился, чем — не знаю. Мы слушали как бы впрок, знали, что за час до вылета будет еще один инструктаж, самый важный, и предполетное дополнение мы присоединим к только что услышанному.
«Додж» прикатил. Двадцать минут до аэродрома, до заката — час еще, времени более чем достаточно. Вилли переоделся во все немецкое, побрился, попрыскался одеколоном. Начал было высвистывать какую-то потсдамских времен мелодию, но Алеша издевательски расхохотался: «Рано пташечка запела…» Григорий Иванович достал заветную фляжку и отхлебнул, подтверждая то, что мы с Алешей уже чуяли: не полетим! Какой-то сбой, что-то где-то случилось, да и никто не сует нос в самолетный ящик, где мы расположились.
Но моторы уже заводились, рваный гул дрожал над аэродромом, который был характерен для вынужденных посадок летящих с запада самолетов, подбитых или с каплей горючего в баках. Твердого, настоящего авиационного начальства над аэродромом не было, батальона обслуживания тоже, иначе Алеша высмотрел бы какую-нибудь Настенку, удобную по крайней мере для рифмы, смотался бы минут на пятнадцать к ней, как не раз бывало на других летных полях.
Солнце закатилось, а с ним и вылет отменился, попили кофе с бутербродами, Вилли похвалился сигаретами «Юно», для него припасли и «Мемфис» — египетские, наверное. Совсем смеркло. Завалились спать — все, я тоже, но не спалось, неудобно, в самолетном ящике умещалось три человека, не сгонять же Вилли, и я забрал телогрейку, устроился снаружи. К часу ночи наступила полная тишина, ни единого огонька, безветрие, звезды сияли ярко, во мне поднималась «манана», я заглушал ее, чтоб не расслабляться… Не спалось, я шел по полю неизвестно куда, просто шел, была жажда движения. И вбивал в себя образы того, что будет завтра или послезавтра, после приземления — сохранять эти образы надо было в темноте. Потускнели звезды, померцали, как перед загасанием, на них наползла дымка — где-то там, высоко, стало холодать, я повернул обратно, но «манана», вспышкой осветившая меня десять или пятнадцать минут назад, нарушила ориентировку, я направился было к блеснувшему вдали огоньку, но передумал и приблизился к немецкому танку. Он, танк, был целехоньким, лишь правая гусеница расползлась, ничем не примечательный танк, я залез в него, чтобы выдрать мягкое сиденье водителя: быть нам в ящике еще сутки, а там ни стула, ни матраца…
Глава 32
Так я и заснул там, в танке, хорошо спал, но, конечно, глаза мои и уши продолжали бодрствовать, я разлепил веки и привел себя в боевое состояние, когда уловил шаги двух мужчин, приближавшихся к танку. Шли они со стороны леса, немцами никак не могли быть, но я уже почуял что-то опасное.
Итак, они подошли к танку и сели рядом с ним. Оба курили, и кто они — я разнюхал в буквальном смысле. «Казбек» — это грузин, полковник, второй (ароматнейший трубочный табак) — однажды заезжал к нам, причем Вилли под каким-то предлогом отослали подальше. Тоже грузин, генерал. Он-то как раз и был самым осведомленным в этой парочке. Я сидел, затаившись, дыша по методике Чеха, абсолютно беззвучно.
Полковник: А почему ты сегодня не вылетел с первой группой?
Генерал: Я полечу позднее, когда прояснится обстановка…
(Какой-то бессодержательный треп о погоде и видимости.) Далее последовало:
Полковник: Ты хоть раз при НЕМ демонстрировал свою трубку?
Генерал: Ты меня поражаешь… Нет, конечно. Я в наркомате ее оставлял, когда вызывали к НЕМУ. «Есть!», «Будет исполнено!», «Так точно, товарищ Сталин!» Невозможно предугадать реакцию НАШЕГО ВЕЛИЧАЙШЕГО.
— Непонятно… С такой чуткостью — и проморгать этого Халязина… Кстати, мне кажется, что нас подслушивают…
(Переходят на понятный мне грузинский язык.)