И уехал. А приехал обратно с Гиршем, с дедом вашим, с Григорием Наумовичем. А мне говорит, если этого парня не охомутаешь, дурой будешь просто, идиотиной. Парень, говорит, золотой, из хорошей семьи и с головой на плечах. Девочку твою полюбит, башку кладу свою. Сама уж как хочешь потом, а отец ей будет точно. Так что время не теряй, забирай его с потрохами. Я сегодня не вернусь, а ты давай. Работай на себя и на Машку свою. А если сработаешь правильно, от меня вам подъёмные будут, вот эти. Тут на полжизни хватит, если по уму распорядиться. И кладёт на стол брошь. Она круглая сама, большая, вся сплошь в бриллиантах, один в центре, самый большой, остальные кругами, мельче и мельче от середины. А основа сама золотая и весь крепёж тоже. Всего пятьдесят шесть их было, камней на броши той.
Ну сошлись мы, в общем, с вашим дедом, а с отцом как бы негласно договорились тоже. Хотя и противно мне всё это было, не могу сказать как.
Потом к осени уже приехала я сюда, Машу привезла, и мы расписались. Он отцовство взял, а я уехала обратно. Сказала Грише, вернусь скоро. Приехала к отцу, говорю, давай обещанное, и в лицо ему свидетельством о браке – смотри, доволен теперь?
Он брошку эту вытащил и отдал, не обманул. Я её в карман сунула к себе поглубже и жду. А он спрашивает, и как-то нехорошо так спрашивает, ехидно, что, как, мол, жизнь супружеская твоя, нравится тебе? Парня-то какого себе отхватила, смотри, чтоб не увели теперь. Насмехается вроде как. Ну а я ему на это и говорю, что, мол, папочка, а чего ты так за него переживаешь, ты ведь ещё совсем недавно убить его собирался, пером пришить вместе с Мотей твоим, с подельником, со стороны седла, кажется, чики-чики. Или ошибаюсь?
Он аж побелел весь, заорал, что заткни, мол, хлебало своё, идиотина неразумная, и что вместо того, чтобы уши свои поганые в растопырке держать, лучше бы делом занялась и ребёнком своим, карлицей-калекой перехожей.
Ну тут я и сама уже побелела, и такое зло взяло меня, за всё, и что он меня одну в Башкирию эту услал, и что не принял по-отцовски в самый трудный момент, когда мне это очень надо было, когда с брюхом вернулась оттуда и мозгами искалеченная. И что сам он ребёнка моего не полюбил, хотя и мог, в отличие от меня. И что деда вашего, хотя и прекрасный человек, навязал мне в мужья, чтобы избавить себя от дочери и больной неизлечимо внучки.
И тогда я говорю ему, спокойно так, медленно проговариваю слова, что, мол, ты же убийца, папочка, ты же просто заурядный убийца и человеконенавистник, или у вас все там в ведомстве вашем такие же убийцы и гады, у Берии вашего Лаврентия? Или он просто не знает, что у него в аппарате такие полковники служат?
И смотрю, жду, что ответит. А сама чувствую, что уже не боюсь его, проехали, прошёл остаток вечного моего страха перед этим человеком. И брошь в кармане лежит, греет.
Знаете, он ничего не сказал в ответ. Губы у него только походили, как раньше он ими не делал, и руки потряслись чуть заметно. Вот он ими мне и показал, обеими руками своими трясущимися, на дверь. Даже не сказал ничего. Я как стояла перед ним, так просто развернулась и пошла, ни слова не сказала и не попрощалась никак. Знала, что пути мне сюда уже не будет, никогда. Да я и не хотела сама уже.
Вышла на улицу и думаю: и чего теперь? Куда? Обратно, в новую семью, в провинцию, на восток?
И знаете, до сих пор я думаю, что это, наверное, была самая большая ошибка моя, что взяла я её тогда у него, брошь эту, а не в лицо кинула. Она и сбила меня с толку, потому что поняла я в тот момент – в руках моих большие деньги. И большая свобода. И воля. А Григорию Наумовичу с дочкой моей я только обузой стану при моём проклятом характере, я им обоим жизнь только буду отравлять, ему самому и неизлечимой нашей карлице-дочке. И страшно вдруг захотелось мне выпить. Пошла я, помню, и надралась в лохмотья, как со мной раньше бывало нередко, до глупой головы, до состояния полного безразличия к себе самой и ко всем остальным.
И понеслось по новой, по новому старому кругу. Потом в себя пришла ненадолго, очухалась и письмо Грише написала, покаянное, и чтобы не ждал меня, ни сам, ни Машка, мама ваша.
А жила на что – когда на что. По камешку выковыривала и выручала за них, когда сколько. Но всё больше на чужие жить доводилось, на компанейские. Удивительно, но в колонию женскую я попала только в 61-м, как раз Гагарина в тот год запустили. А легко могла б и раньше по дури своей туда завернуть.
Девять лет дали, а вышла через семь. За что срок отбывала, говорить не хочу, дело прошлое. По глупости моей, скорей по улётности незрелой, а не по вине. Вина чужой была, не моей, но только вот сидеть мне досталось, всё я на себя взяла. Они мне через защитника передали, что, мол, мы тебя, суку, столько лет поили-кормили, при себе держали, так что теперь отрабатывай давай, потрудись для собратиев своих, а не примешь на себя, так те, кто на воле остался, найдут и объяснят, что нехорошо, мол, поступила ты, Юлёк.