«Мой папа, – сказал он доверительно и очень тихо, но не подавшись в нашу сторону, так что мы едва могли расслышать его, – папа не очень-то хорош после похорон. Смерть несчастной Алисии была последним ударом». И вправду, сколько времени пролетело! Как свидетельство тому, что произошло, у меня хранится письмо от того же Алехандро, где он подробно описывает злополучную кончину. Письмо это к нынешнему времени пожелтело, чернила поблекли (источенные густыми и сложными кислотами, выработанными химическим процессом в утробе ненасытного зверя, чья глотка никогда не закрывается, который, как волк – огня, боится света и является тем, что называют забвением), а тонкий путающийся почерк образовывал сперва лихорадочную бесплотную вязь, а затем стал более твердым, по мере того как рассеялись пыль и желтоватый туман вокруг этих событий, ибо мы теперь знаем, как пришла смерть: случилось это в доме, где они стали жить, на обрывистом берегу, нависшем над грязной бухтой Пуэрто-Нуэво. Древние глинобитные стены дома были побелены известью, а на них лежала безбрежно широкая, из красной черепицы крыша. Дом этот, словно изъеденный сыростью времени и заваленный отбросами, был похож на старика, брошенного всеми на краю обрыва, – сомбреро надвинуто на самые глаза, настолько подслеповатые, что небо и море сливаются в одно пятно, так что он, упавший на колени у каменистого края земли, и впрямь боится снять с глаз сомбреро. И сравнение будет еще достовернее, если добавить, что и сам Дон Альфонсо, просиживавший ночи напролет на широком крыльце дома, частенько закрывал глаза руками, умоляя детей не приближаться к краю площадки из боязни, что они могут скатиться в наичистейшую бездну ночи. В этом доме Донья Алисия заняла одну из дальних комнат с окном во двор, погруженный в глубокий сумрак фруктового сада. Комната была почти пуста, под окном – грубая железная кровать, а к стене прибит ярко и бесхитростно раскрашенный эстамп. Судьба выбрасывала за борт этой жизни весь балласт вещей, которыми она владела и которые владели ею, как это случилось в бурю с суденышком, на котором плыл апостол Павел, когда на третий день бедствующие своими руками выбросили корабельные снасти. Своими руками она сама выкорчевала все лишнее, а ее плоть сама спалила себя на медленном огне ее желания умереть. «От нее остается мне один только дух», – горестно говорил Дон Альфонсо. И верно, от нее остался один лишь дух, одна лишь кожа да кости. «Если бы я не лишился, – говорил подслеповатый Дон Альфонсо, – всего, что у меня было, уж я бы ее вылечил. Какие у нее были золотые подвески! А шелковые платья! Ее глаза наверняка бы начали снова видеть, а к ее пальцам вернулась бы чувствительность!» Он проводил целые часы у изголовья умирающей, говоря ей о добротности дорогих тканей, о дивной круговерти красок и звуков на празднествах. Дочь отвечала улыбкой: ее истаявшее тело было не для этих вещей. Теперь ее привлекала лишь ветка с маленькими сочно-зелеными листьями, которая проникала в окно, живо освещенная солнцем, чуть ли не достигая края постели, и еще ее заботили ее куры – дают ли им поутру корм и воду. Позже она утратила память обо всем этом. Забыла о своем отце, который часами находился рядом, глядя на нее, и о своем собственном теле. Отрешенная и первозданная, она умерла чуть раньше, чем умер день. К этому времени у нее, может быть, не было уже и самого желания умереть.