— Я там принес эту харатью. За дверью она у меня, в сундучке, заторопился Ситник, улавливая перемену в настроении Ярослава. Не стал ждать, что скажет князь, метнулся за дверь, внес сундучок, достал пергамент, подал Ярославу.
Ярослав сразу же увидел дописанные отроком слова про слезы. Догадался, наверное, почему дописал это отрок, но Ситнику не сказал, вместо этого вслух прочел ему место, в котором речь шла о книгах. Боярин слушал оторопело.
— Понял? — спросил у него по прочтении князь. — Мудрость нам нужна. И люди для мудрости — тоже. Понял?
— Ага, так, — захлопал глазами Ситник, хотя ничего не понял и не сообразил, только обливался потом от страха перед князем и глубоко затаенного недовольства на него за то, что он отдает предпочтение какой-то там мудрости перед делами государственного значения, делами первостепенными, сравнить которые можно разве лишь с краеугольным камнем в здании. Вынь этот камень — развалится все здание.
1966 год
ЛЕТО. КИЕВ
Изгибы твоих бровей могут довести до бешенства… твой упругий живот — словно арена для боя быков в Ниме.
Уехал — приехал. А что изменилось? Киев точно так же нежился под ласковым солнцем, утопал в буйной зелени своих парков и скверов; по его улицам, новым и старым, с лихорадочной скоростью мчались куда-то машины, гудели мосты; под летним светло-голубым небом сверкали белые соборы, никто и ничто не замечало отсутствия Бориса Отавы в этом большом городе, не произошло никаких изменений за то время, пока он изнывал в стеклянных канцеляриях Запада; каждый день рождались дети, каждый день во Дворце бракосочетания (кроме выходных) происходили торжественные свадебные церемонии, каждый день умирало какое-то количество жителей — вот так и мы приходим в этот мир и так уходим, незаметно и бесследно. А? Незаметно и бесследно? Неправда! Он поехал и приехал в самом деле незаметно, без духовых оркестров и речей на перроне, без фоторепортеров, но вскоре все газеты написали о результатах его поездки, о том шуме, который он поднял на Рейне, откликнулись живые свидетели, нашлись очевидцы мрачных событий зимы сорок второго года в Киеве; оказалось, что сотням людей близка и небезразлична была судьба Гордея Отавы, а еще более важной была судьба всего, что принадлежало им, что составляло народную собственность.
Возможно, впервые Борис Отава почувствовал необходимость своей специальности не только для отдельных любителей старины, но и для всех. Его приглашали к студентам, на заводы, в клубы, он встречался с городским активом, и всюду его расспрашивали, интересовались его выступлениями, принимали резолюции.
И хотя Борис впервые оказался в центре внимания всего Киева, это не приносило ему радости, им все больше овладевало какое-то беспокойство, он сам не знал, что с ним происходит, объяснял это своей научной миссией на Рейн, потому что, в сущности, он ничего там не добился, лишь потревожил всех этих оссендорферов, а потом поехал себе домой, оставив все хлопоты на долю работников посольства, прежде всего на симпатичного Валерия, которому тоже осточертели рейнская глина и болтливые чиновники, умеющие утопить в потоке слов любое дело.
Своего состояния Борис еще как следует не осознал, и тогда, когда садился в вагон московского поезда, он еще цеплялся мыслью за какие-то там неотложные дела, которые, мол, гонят его в Москву, мысленно клялся прямо с вокзала позвонить в Министерство иностранных дел, чтобы узнать, нет ли новостей с Рейна; в самом деле, побежал сразу же к автомату, бросил двухкопеечную монету, долго прицеливался пальцем в круглые отверстия над номерами, подсознательно ткнул в один кружок, в другой, диск прокручивался туго, со скрипом и скрежетом, раздавались длинные гудки, долго и болезненно отдаваясь в висках у Бориса; наконец на другом конце раздался голос, голос этот был знакомый уже тысячу лет, он существовал для Отавы вечно.
— Тая, — почти шепотом сказал он, — Тая, это я приехал.
— В самом деле? — насмешливо спросила она.
— Я стою на Киевском вокзале.
— Очевидно, все-таки не на вокзале, а на тротуаре.
Он не улавливал насмешливости в ее голосе и словах, возможно, впервые в жизни так терялся перед женщиной, которой, в сущности, и перед глазами не было, — находилась она где-то очень далеко.
— Я должен тебя увидеть, — сказал Борис хрипло, — сегодня же.
— Снова едешь за границу?
— Не в этом дело. Я понял… Но об этом — не по телефону. Мы должны непременно увидеться, и непременно сегодня…
— Я не люблю этого слова.
— Какого слова? — Он растерялся.
— «Непременно». В нем есть что-то неприятное. По крайней мере, для женщины. Возможно, для такой женщины, как я. — Тая, кажется, не могла отрешиться от насмешливости, а может, просто хотела выиграть время в этих рассуждениях о словах. Но что для нее время, когда речь сейчас идет о самом важном для них обоих?