В голове роем вились мысли – объяснить, рассказать, у меня ведь отец умер, дизуха была, кровью дристал дальше, чем видел, вот же справка, косить я не собираюсь, я ж обратно еду. Сам! Я даже не долечился еще! Происходящее я осознавал не до конца.
Глядя офицеру в глаза, снял смертник, положил на стол.
– Шнурки!
Присел, развязал шнурки.
Поставили лицом к стене. Руки за спину. Открыли камеру, которая была тут же. Завели внутрь.
Пожалуй, впервые за всю службу я испытал острейшее унижение.
Меня били много раз – но именно били. Это не лежало в области морали. Просто там так было принято. Там так разговаривали. Тумаки были катализатором для произведения каких-либо действий, вот и все.
Никто меня не чморил. К тому же те люди находились со мной не просто в равных условиях, они прошли большее, чем я. И их превосходство давало им моральное право бить. По крайней мере, так казалось тогда.
Издевался надо мной только Саид, который этим издевательством поднимал себя в своих глазах.
Но даже он не отбирал у меня свободу выбора, всегда оставляя мне шанс самому распоряжаться своей жизнью, – я мог прекратить ее в любой момент.
Здесь же это “шнурки, ремень, смертник” лишало меня права даже повеситься.
А главное – за что?
Я же обратно еду! Отпустите и – все, послезавтра я уже в окопах!
Чего мозги-то конопатить? Вы же от меня только этого и хотели.
И что прошли эти комендантские люди лично, чтобы в чем-то меня обвинять? Они были на войне? Проявили чудеса стойкости духа? Кровь мешками проливали? Красные кавалеристы все?
Нет. Клеймо на ухо – на! Лыжник. Чмо. Трус поганый.
Ты есть дезертир, мы тебя будем расстрелять…
Камера оказалась совсем малюсенькой, на одного-двух человек. Без нар, без стола, без параши, вообще без ничего – просто пол и четыре стены. Видимо, подвальная кладовка. “Предвариловка” – всплыло в мозгу.
В зарешеченное окошко, которое было на уровне асфальта и выходило на
Басманную, вливалось солнце. По улице шли люди. Лето. Зелень.
Женские каблучки. Загорелые ноги в босоножках. Обрезы юбок и сарафанов. Бычки. Пыль.
Чувствовал я себя примерно так же, как, наверное, чувствовали себя вышедшие из окружения солдаты в сорок первом, стоя перед трибуналом.
Растерянность, непонимание, осознание непоправимости происходящего.
Предатели Родины. Посрамили Красную армию.
Да по фигу здесь всем твоя дизуха.
Стал на мыски, взялся за решетку и смотрел, смотрел, смотрел.
Не хочешь ехать – сажают, и хочешь ехать – сажают.
Человек, с которого сняли шнурки и ремень, уже на подсознательном уровне начинает ощущать себя существом низшего порядка. Психология.
Я был в кроссовках, и они, расшнурованные, смотрелись совсем уж убого.
Эта улица, с которой я только что пришел, оказалась вдруг так далеко. Вот она, в пяти сантиметрах от меня, но вернуться туда у меня нет уже никакой возможности.
Блин, что ж все так криво-то…
На заднем сиденье “уазика” уже расположились двое конвоиров. Меня засунули между ними, вжав в узкое пространство и почти лишив возможности шевелить руками. Как в детективах. Но наручников не надели. Впрочем, бежать я и так не собирался.
Ждали сопровождающего офицера.
– За что на губу-то? – спросил один из конвойных.
– Отпуск просрочил.
– Надолго?
– Нет. На десять суток всего.
– Ух, ё! Попал ты, парень. Тут люди на десять минут из увольнения опаздывают, а ты…
– Что мне теперь будет?
– Дисбат.
– Надолго?
– Три года.
Лейтенант появился через несколько минут, плюхнулся рядом с водилой, повернулся:
– Это не твоя мать там у ворот стоит?
– Не знаю. Моя, наверное.
– Спрячьте его. – Это уже конвоирам.
– Давай на пол.
– Зачем?
– Чтобы мать не увидела. А то начнутся истерики, звонки.
Все это они говорили мне без смущения. Как само собой разумеющееся.
О том, чтобы сказать маме, что меня увозят, никто даже не подумал.
– И сколько она здесь будет стоять?
Вопрос остался без ответа.
– Ей кто-нибудь скажет, что меня увезли?
Опять тишина.
Я перелез спинку дивана и сел в багажнике на пол. Еще не хватало самому под ноги ложиться. Не нравится – пускай укладывают силой.
Сопровождающий посмотрел на меня, но ничего не сказал.
– Поехали.
Водила дал газу и взял с места в карьер – чтобы быстрее проскочить ворота. Через пластиковое оконце в брезенте я успел увидеть маму.
Лицо ее было растерянно. Сын зашел в комендатуру и пропал.
Губа, на которую меня доставили, размещалась в Лефортове, в подвалах петровских казарм. Большой каземат царских времен. Сводчатые потолки. Решетки. Светло-серые стены. Ни одного окна. Коридор в виде буквы “П”. По обеим сторонам камеры. Видеонаблюдение.
Воздух в тюрьме всегда какой-то особенный. Да, он затхл, но не так, как бывает затхл на свободе. Запах немытого тела, подвала, кирзы, хлорки, параши и чего-то еще, неуловимого и плохо описываемого.
Заточения, что ли. Несвободы. Этот запах очень въедлив, он впитывается в форму сразу – пришедший с губы караул всегда можно определить по запаху даже в казарме.