В сравнении с этим мои восхваления кафедры в провинции, четырехчасовых занятий, свободы для размышлений, должно быть, показались ему очень банальными.
Примерно в это время я узнал от одного из наших товарищей, отец которого захаживал к Треливанам, что Лекадье нравится далеко не всем. Он плохо скрывал свое чувство полного равенства по отношению к самым великим. Его макиавеллизм был прозрачен. Люди удивлялись, что рядом с хозяйкой дома всегда находится этот юноша, слишком толстый для своего возраста, с маской нового Дантона: он производил впечатление человека одновременно робкого и раздраженного своей робостью, сильного и не вполне уверенного в своей силе. «Что это за Калибан, который говорит на языке Просперо?» — спросил месье Леметр.
Другой неприятной стороной этой авантюры было то, что Лекадье теперь постоянно нуждался в деньгах. Костюм играл важную роль в его новом жизненном плане, и этот блестящий ум опускался порой до ребячества. Три вечера подряд он рассказывал мне о белом двубортном жилете, в котором щеголял молодой глава кабинета. На улице он останавливался перед витринами обувных магазинов и подолгу разглядывал отдельные модели. Потом, заметив мое неодобрительное молчание, он восклицал:
— Ладно, опустошай свой мешок… У меня хватит аргументов, чтобы возразить тебе.
Студенческие комнаты в Эколь Нормаль походят на ложи, закрытые занавесками и расположенные вдоль коридора. Моя была справа от Лекадье, левую же занимал Андре Клен, нынешний депутат от Ландов.
За несколько недель до конкурса я проснулся от звуков, которые показались мне странными, и, сев на кровати, услышал явственные рыдания. Я поднялся, в коридоре точно так же встревоженный Клен застыл перед комнатой Лекадье, приложив ухо к занавеске. Именно оттуда доносились всхлипывания.
Я не видел своего друга с утра, но мы настолько привыкли к его отлучкам, что не обратили внимания на столь долгое отсутствие.
Попросив у меня совета кивком, Клен раздвинул занавески. Лекадье, все еще одетый, лежал в слезах на кровати. Вспомните, что я говорил вам о силе его характера, о нашем уважении к нему, и вы поймете, как мы были удивлены.
— Что с тобой? — спросил я. — Лекадье! Ответь мне… Что с тобой?
— Оставь меня в покое… Я хочу уйти.
— Уйти? Что это за история?
— Это не история, я вынужден уйти.
— Ты с ума сошел? Тебя отчислили?
— Нет… Я обещал уехать.
Он встряхнул головой и вновь упал на кровать.
— Ты смешон, Лекадье, — произнес Клен.
Тот живо приподнялся.
— Да ладно, — сказал я, — что случилось? Клен, пожалуйста, оставь нас одних.
Клен ушел. Лекадье уже овладел собой. Он встал, подошел к зеркалу, поправил волосы и галстук, а потом сел рядом со мной.
Тогда, увидев, что ему лучше, я поразился тому, как необыкновенно исказились его черты. Казалось, у него потухли глаза. И я подумал, что в этом прекрасном механизме сломалась какая-то важнейшая деталь.
— Мадам Треливан? — спросил я.
Я подумал, что она умерла.
— Да, — сказал он, испустив глубокий вздох… — Не беспокойся, я тебе все расскажу… Да, сегодня, после моего урока, Треливан прислал своего камердинера, чтобы тот пригласил меня к нему в кабинет. Он работал. Сказав мне «Здравствуйте, друг мой», он спокойно закончил параграф и без единого слова протянул мне два моих письма… (я имел глупость писать письма не только сентиментальные, но и слишком откровенные, которые невозможно защитить). Я забормотал невесть что, какие-то невнятные фразы. У меня не было времени подготовиться: я жил, как ты знаешь, в полной безопасности. А он был совершенно спокоен: я чувствовал, что меня оценивают, взвешивают.