— Я уверена в этом, Клер. Она тронула его, она заставила его испытать угрызения совести; близких родственников у него не было; такой поступок был совершенно естественным. Но Елена, жившая в другом мире, практически не знавшая о существовании Лилиан и совершенно не подозревавшая об отношениях с ней Вальтера, думала по-другому. По ее мнению, последняя фраза Робера не могла закончиться иначе, нежели: «Я завещаю все мое состояние Елене…» Она была потрясена. В тот же вечер она написала поэму «На смерть друга». Потом, распустив длинные волосы, которые так нравились ему, она, рыдая, отрезала их.
Через два дня она пришла на похороны, голова ее была покрыта черной траурной вуалью. Присутствовавшая там чета Мунесов с удивлением наблюдала за ней. Проходя перед могилой, Елена романтическим жестом бросила на гроб свои косы, и они, падая, развернулись на крышке. «Бедный мальчик, — сказала она мне, выходя с кладбища и опираясь на мою руку, — бедный мальчик! Я всегда знала, что он любит меня; он так и не набрался храбрости сказать мне об этом, а я не набралась храбрости поощрить его в этом признании. Я должна была по крайней мере принести эту жертву его тени…» Вот такая история о волосах Елены.
— Они отросли заново, — сказала Клер.
— Конечно, — ответила Женни, — и теперь ее новая шевелюра воссоединилась под землей с останками того, кто якобы любил ее. По сути дела, жизнь — это очень простая штука, при всей своей иронии.
— Очень простая и очень жесткая, — сказал Кристиан. — Папаша Гюго не ошибся. Слово «ирония» происходит от железа.
— Месье Менетрие, — сказал официант, — что бы вы хотели на десерт? Суфле? Профитроли? Блинчики с ликером? Заказывайте, что угодно.
— Мне фрукты, — сказала Женни.
— Клубнику со сливками? — спросил Кристиан.
— Клубнику без сливок, — сказал Лоран. — Мне надо следить за фигурой.
— Холодные фрукты, — сказала Клер. — С мороженым… ванильным или клубничным.
— Как вам угодно, мадам, — сказал официант. — Я к вашим услугам.
— Всем клубнику с сахаром, — сказал Кристиан. — Вы свободны.
— Что до меня, — сказала Клер, — недавно я узнала историю, которую, как мне кажется, тоже можно назвать маленькой иронией парижской жизни. Женни, вы ведь были вчера в Музее современного искусства на открытии выставки коллекции Комароффа?
— Да, я видела вас издали, но не смогла подойти. Там была такая толпа. Но что за чудо! Боннар, Сера, Матисс и еще десяток художников, и все представлены лучше, чем в самых роскошных американских коллекциях. Маленькая картина Сислея — это лучшее, что я видела. Я понятия не имела, каким сокровищем владел этот Комарофф. А кто он такой? Русский? Англичанин? Судя по каталогу, он имеет английский титул: сэр Айвэн Комарофф.
— Русский по происхождению, британский подданный, — ответил Кристиан. — Он медный король.
— И каким же чудом медному королю посчастливилось выбрать одни из лучших французских картин? Он что, принес с собой из России врожденное чутье на хорошую живопись?
— Теперь моя очередь сказать вам: «Потерпите, Женни…» И прежде всего: довелось ли вам когда-нибудь видеть леди Комарофф?
— Нет… А почему вы спрашиваете в прошедшем времени?.. Она умерла?
— Три года назад… Мы с Кристианом были с ней знакомы. Она была американкой, из Балтимора, очень красивой, и она испытывала к Франции, в особенности к Парижу, страстное восхищение, понятное немногим французам. Мы любим Париж и чувствуем себя по-настоящему счастливыми только во Франции, но это естественно: Франция — наша страна, здесь мы среди своих, а красота Парижа — это красота, в духе которой мы воспитаны. Но представьте себе иностранок, которые с самого детства мечтали увидеть Париж. Они так хорошо изучили его карту, что, впервые приехав в город, чувствуют себя как дома и ни у кого не спрашивают дорогу. Наши памятники настолько знакомы им, что у них даже не создается впечатления, что они открывают их для себя. Однако свет, атмосфера, радость жизни, дух превосходят все их представления. Париж становится для них своего рода волшебным снадобьем, одним из тех, от которых становится так хорошо, что, попробовав их однажды, человек уже не в силах от них отказаться.
— Верно, — сказал Лоран. — Однажды моей соседкой за столом оказалась чилийка, и вот что она мне рассказала: «У нас в Сантьяго ставни всегда были закрыты; мы даже днем жили при электрическом освещении. Мама требовала этого, а я не понимала почему. И она объяснила мне, что когда папа работал секретарем посольства в Париже, они жили в квартире, откуда можно было видеть Триумфальную арку и Елисейские поля. „Я так любила этот вид, — сказала мама, — что любой другой для меня просто непереносим. Вот почему я буду жить, не выглядывая на улицу, до тех пор, пока мы все не сможем вернуться в Париж“».