Я уже говорил вам, что красноречие Лекадье было оригинальным и сильным. Несколько раз мадам Треливан входила, когда он описывал удивленным детям Рим Цезарей, двор Клеопатры или мастерство создателей того или иного собора. Он позволял себе дерзкое кокетство не прерывать урока. Жестом она приказывала ему продолжать и тихонько садилась в кресло, подойдя к нему на цыпочках. «Да, да, — говорил про себя Лекадье, смотревший на нее во время своей речи, — ты думаешь, что многие прославленные ораторы не так интересны, как этот маленький студент Эколь Нормаль». Вероятно, он ошибался: устремив невнимательный взор на носки своих туфель или на радужный блеск своего алмаза, она думала скорее всего об обувном магазине или о новой лошади.
Но она все время возвращалась. Лекадье подсчитывал ее визиты с тщанием, о котором она, конечно, не подозревала. Если она не пропускала трех вечеров подряд, он думал: «Клюнула на приманку». И, повторяя фразы, которые казались ему исполненными двойного смысла, он старался запомнить реакцию мадам Треливан. Вот тут она улыбнулась, а это словечко, хоть и очень остроумное, оставило ее слишком спокойной; на этот излишне свободный намек ответила удивленным и высокомерным взглядом. Если ее не было в течение недели, он говорил себе: «Все кончено, я ей наскучил». Тогда он придумывал тысячу хитростей, чтобы выпытать у детей, не напугав их, что могло помешать матери прийти. Причина всегда была самой простой: путешествие, или недомогание, или заседание дамского комитета.
— Видишь ли, — говорил мне Лекадье, — когда понимаешь, что чувства, столь неистовые у нас, бессильны вызвать такую же бурю у другого существа, то хочешь… И самое ужасное — это не знать. Полная тайна, скрывающая чувства другого, это и есть главная причина страсти. Если б мы могли угадать, о чем думают женщины, не важно, о плохом или хорошем, мы бы не страдали так сильно. Мы бы продолжали свою игру или отказались от надежды. Но это спокойствие, которое, возможно, скрывает любопытство, а возможно, не скрывает ничего…
Однажды она попросила его назвать ей интересные книги, и между ними завязался короткий разговор. Пятнадцатиминутная беседа после урока превратилась в привычку, и довольно быстро Лекадье сменил менторский тон на легкую болтовню, одновременно важную и пустую, которая почти всегда становится прелюдией любви. Вы замечали, что в разговорах между мужчиной и женщиной шутливость служит только для того, чтобы скрыть сильное вожделение? Можно подумать, что они, сознавая овладевшую ими страсть и угрожающую им опасность, стараются оградить свой покой посредством притворно равнодушных слов. Тогда каждое суждение содержит в себе намек, любая фраза служит своеобразным зондом, всякий комплимент преображается в ласку. Тогда речи и чувства проходят по двум налезающим друг на друга плоскостям, и внешняя плоскость, по которой скользят слова, может быть понята лишь как знак и символ второй плоскости, где перемещаются смутные плотские образы.
Этот пылкий юноша, жаждавший покорить Францию своим гением, опускался до обсуждения последних театральных премьер, недавних романов, модных платьев и даже сегодняшней погоды. Он приходил ко мне с описаниями воротников из черного тюля или белых шапочек с узлом Людовика XV (это были времена рукавов-буф и высоких капотов).
— Папаша Лефор был прав, — говорил мне Лекадье, — она не слишком умна. Точнее, она мыслит очень поверхностно, никогда не приподымаясь над собой. Но какое это имеет значение?
В разговоре он смотрел на эту руку, которую схватил Жюльен, на эту талию, которую обнял Феликс де Ванденес. «Каким образом, — думал он, — можно перейти от этого церемонного тона, от этой телесной неловкости к удивительной фамильярности, которую предполагает любовь? С женщинами, знакомыми мне прежде, первые жесты всегда были шутливыми, их легко принимали, а нередко и провоцировали — все остальное следовало естественным образом. Но сейчас я не в состоянии вообразить даже самую легкую ласку… Жюльен? Но у Жюльена были темные вечера в саду, прекрасная ночь как соучастница, жизнь в одном доме… А я не могу даже увидеть ее одну…»
Действительно, оба мальчика всегда присутствовали, и Лекадье тщетно ловил в глазах мадам Треливан ободрение или какой-нибудь признак понимания. Она смотрела на него с полным спокойствием и хладнокровием, которое не допускало никакой случайной дерзости.
Каждый раз, выходя из маленького дома, где жили Треливаны, он бродил по набережным, размышляя:
— Я просто трус… У этой женщины были любовники. Она по меньшей мере на двенадцать лет старше меня, не может она быть очень разборчивой… Правда, у нее выдающийся муж. Но разве женщины замечают такие вещи? Он выказывает ей пренебрежение, а она, похоже, смертельно скучает.
И он с яростью повторял: «Я просто трус… Я просто трус…»