Но когда Матвея забирали на фронт среди других, годных по возрасту ребят, Клава стояла в отдалении у забора с маленьким на руках. Под вой матерей новобранцы споро попрыгали в кузов грузовика. Машина тронулась с места. Матвей привстал, тревожно заозирался по сторонам и увидел Клаву. Та коротко махнула ему и быстро пошла прочь.
Рассвело. Коровин открыл глаза, поднялся. Долину окутывал густой туман. Прислушался. Плотная тишина давила на уши. Где Семёнов? Что с ним? Коровин не знал, что ему делать.
Лошадь лежала на земле и смотрела на него тусклым тёмным глазом, полным глубокой печали. Он подошёл к ней, наклонился, погладил по морде и потянул за уздечку.
– Ну! Ну! Вставай…
Лошадь мотнула головой, дёрнулась, привстала на передние ноги, но тут же повалилась обратно.
– Давай, милая! Давай!
Коровин тянул лошадиную морду за уздечку вверх, уже понимая, что животина не встанет. Стегнул веткой. Раз, другой.
Лошадь испуганно прядала ушами, пучила с натуги глаза, но, обессиленная, валилась набок, и уже клала морду на сырую землю, и вздыхала тягостно, совсем по-человечьи.
Коровин ясно понял, что с Семёновым что-то случилось. Зря он отпустил его одного. И приказ не выполнен, и не знает ничего ни о судьбе товарища, ни о фашистах. Не с чем возвращаться. Надо идти в деревню.
Он с досадой посмотрел на лошадь и встретил её смиренно вопрошающий взгляд:
«Пристрелишь?»
Коровин почувствовал, как по спине пробежали острые мурашки. Его передёрнуло.
«Не могу…» – ответил он одними глазами и, сбежав с пригорка, сделал шаг в туман.
За столом оставалось человек шесть. Женщины почти все ушли домой. Клубные работницы потихоньку убирали посуду.
Кто-то фальшивенько тянул песню:
– Эх, Василич… – пьяно выдохнул Семёнов, присев рядом и положив руку на плечо Матвея Васильевича. – Зря глава-то сказал, что не снится… Снится, проклятая. И деревня та снится. Ажно заблажу во сне! Как пытали они нас. Как мы драпали… Как тащил ты меня с ногой этой.
Он сильно стукнул кулаком по бесчувственной конечности и потянулся за бутылкой, плеснул себе и товарищу по полрюмки.
– Ну выпей ты! Чего нам теперь делить-то?
– Ты знаешь, что я тебя не простил и не прощу! И пить я с тобой не стану до края земной жизни, – от беспомощности Матвей Васильевич начинал говорить красивостями.
– Ну и дурак! – Семёнов выплеснул водку в рот, сунул следом кружочек колбасы. – Чего ж ты тогда не пристрелил меня? А? – спросил он вдруг совершенно трезво и заглянул Матвею в глаза. – Я ведь ждал. Всю жизнь ждал, что рано или поздно отомстишь. А на войне-то чего проще? Кто бы разбираться стал, чья пуля? Утоп в болоте, да и шито-крыто.
Сидящий на другом конце стола глава уверенным голосом подхватил песню, и она зазвучала чище и пронзительнее:
– Песня хорошая, жизненная, – вроде бы не в тему ответил на все нападки Семёнова Матвей Васильевич и, оставив застолье, потихоньку вышел из зала.
Быстро и ловко управляясь одной левой рукой, он надел и застегнул пальто, поблагодарил за всё кинувшуюся ему на помощь женщину. На улице он радостно и глубоко вздохнул и неспешно побрёл к дому.
Ветер унялся, выглянуло солнце, запахло сырой весенней землёй. На перекрёстке улиц Матвей Васильевич остановился, взглянул на подвявшие красные тюльпаны, завёрнутые в прозрачный кулёчек, и поменял направление.
Длинная деревенская улица, по которой он шёл, упиралась в автобусную остановку. За остановкой начиналось поле, пересечённое просёлочной дорогой. По этой самой дороге переселялись деревенские жители, когда приходил срок, на вечный покой. Там, на сельском кладбище, уютном и светлом, уже почти тридцать семь лет ждала его Клава. Он знал, что в той, другой жизни, они точно будут вместе.
Иветта, Лизетта, Мюзетта…