Героическая и травматическая память жертв
. Решающее различие между победителями и побежденными, с одной стороны, и преступниками и жертвами, с другой, состоит в том, что во взаимоотношениях последней пары отсутствует всяческая симметрия. Там сражения вообще не происходит, а имеет место лишь страшная асимметрия превосходящей силы и полного бессилия, идет преследование и уничтожение без всякого сопротивления, там нет ни политических целей, ни мотивов, ни ценностей, которые преследуемая сторона могла бы противопоставить губительному могуществу своих гонителей. Обычно преследуемые не были борцами Сопротивления, а всего лишь пассивными жертвами, никоим образом не подготовленными к тому, что им предстояло, не говоря уж о самообороне. Этот опыт уже не может быть переработан героическими формами мемориализации и освоения прошлого. Возникла проблема новых мемориальных форм для этого опыта, которые складывались на протяжении десятилетий и выкристаллизовались вокруг понятия «травма». Травматическая память жертв во многом отличается от героической памяти. Сколь легко вспоминать о пережитом насилии и утрате в модусе героической жертвы, столь же невозможно сделать это в модусе травмированной жертвы. Героическая жертва именуется «мучеником». «Мученик верует во что-то, в некий идеал, в нацию или в Бога. Смерть мученика ужасна, но она исполнена глубокого смысла. <…> Невыносима, однако, мысль о том, что миллионы людей были уничтожены совершенно напрасно. Отсюда попытки задним числом придать их гибели какой-то смысл, называя их мучениками, воздвигая им памятные распятия и совершая религиозные ритуалы»81. Придание смысла может оформляться как в религиозной, так и в национальной семантике. Путеводитель, выпущенный в ГДР, описывал мемориал, посвященный женскому концлагерю Равенсбрюк, как памятник «нашим сестрам, вечным героиням антифашистской борьбы, отдавшим жизнь за свободу и независимость своих стран и за счастливое будущее всех народов»82.Травматический опыт страданий и позора лишь с трудом находит себе доступ к памяти, ибо этот опыт не интегрируется в положительное представление индивидуума или нации о самих себе. Для виктимизированных субъектов не существует апробированных культурой форм рецепции и мемориальных традиций. «Почему, – пишет Луис Бегли, – нам так сложно восхищаться теми, кто подвергался пыткам, не оказывая сопротивления? Например, потому, что они не делали этого не из добровольного непротивления или гордости, а просто из страха?»83
Поэтому бывает, что травматический опыт получает общественное признание, обретает символическую артикуляцию лишь через несколько десятилетий или даже столетий после самого исторического события. Лишь тогда он делается составной часть коллективной или культурной памяти. Нужно пройти долгий путь, прежде чем травмированная память жертв получит признание, будет принята как историческое знание и войдет в состав коллективной памяти. Обретет ли жертвенная память социальной группы форму коллективной и культурной памяти, зависит от того, сумеет ли пострадавшая группа солидаризироваться, объединиться в организованный коллектив и создать формы коммеморации, передающиеся из поколения в поколение. При отсутствии подобных символических форм коммеморации психическая травма может оказаться неосознанной и передаться следующему поколению. К исцелению исторической травмы, вероятно, следует подойти сначала с помощью героической коммеморации жертв, поэтому память о восстании в варшавском гетто долгое время занимала центральное место в воспоминании евреев о Холокосте; поэтому же героическая память о пожарных играла после 11 сентября 2001 года столь значительную роль в траурных церемониях в Нью-Йорке.