«Она уже спит, конечно, — подумал Евдокимов и представил зеленоватый — из-за широких и длинных, во всю стену, штор — мрак спальни в их квартире на двенадцатом этаже, сладкий запах ее ночного крема, вялую мягкость беззвучной постели, услышал частое посапывание четырехлетнего Яшки, свернувшегося рядом на кушетке за приставленным — чтобы не упал — стулом, увидел в промежутке штор тихую панораму спящего микрорайона, состоящего из длинного ряда бесконечных пятиэтажек, очерченного такими же темными пиками шестнадцатиэтажных домов, бессонные глаза далеких каркасов-строек за Аминьевским шоссе. Все было, как и тогда, когда он вставал с ее кровати после недолгого и безмолвного сближения и шел на свой диван в большую комнату, успев увидеть мельком в промежутке штор мягкий снежок, засыпающий всю эту панораму, и услышать, сверх всего, тихий шум, идущий от иллюминированной градирни. — Уже второй, должно быть, ты легла, в ночи млечпуть...»
Утром он приглядывался к жене, стараясь увидеть, заметить хоть что-то необычное: не каждую же ночь он приходил к ней, в конце концов, должно же это хоть как-то на нее действовать, пусть не в лучшую — хоть в какую сторону. Но ничего не видел — обыкновенное спокойствие, размеренная деловитость, привычная мягкость. Встала раньше, заглянула в большую комнату — послушай Яшку, пока я умываюсь. Потом каша или омлет для Яшки, пока он или одевает ребенка, или умывается-бреется, если ребенок еще досыпает. Дружеская перепалка со свекровью, которая встает позже всех, потому что страдает бессонницей, — из-за того, кто будет варить кофе, при этом одна норовит оттолкнуть другую от плиты, кухонные энтузиастки и верные друзья. Потом кофейная церемония за столом, в которую вплетаются и Яшкины капризы, желающего невесть чего с утра пораньше — на эскалаторе, например, покататься («Иди обувайся!» — говорит ему Евдокимов, и Яшка с восторгом сползает со стула), и агрессивные вылазки вконец проснувшейся Веры Яковлевны и норовящей подбросить им — всем и каждому в отдельности — лучшие кусочки того или другого, которое она, конечно, с нынешнего утра не любит всю жизнь. Заключительный марафет, пока он одевается, чтобы уже уходить (он уходит раньше). Дежурный поцелуй и дежурный вопрос: «Ты сегодня не задержишься?», когда он уже в передней и она выскакивает с полураскрученными локонами, чтобы его проводить.
И ничего, ничегошеньки больше, кто бы ее побрал! Ни капли нежности сверх нормы, никаких, конечно, жалоб, что больно где-то, или след остался (позволит она его оставить — на секунду раньше взовьется, как ракета), или боится она чего-то. Но хотя бы раздражение проскочило, потому что де всегда на то ее добрая воля бывает, иной раз вместо воли смирение действует — ну вот наутро и окрысилась бы, черт подери, свела бы счеты, раз Яшка не спит, а Вера Яковлевна в ванне полоскается, не услышит. Дудки... «Ты яичницу будешь или всмятку сварить?» — «Всмятку!» — «А может, лучше яичницу сделать?».
И длится это уже почти два десятилетия — с разными нюансами, но в принципе одно и то же, с ума сойти можно.
С ума Евдокимов не сошел, но уже давно — лет, может, пятнадцать назад появились у него такие жесточайшие приступы ревности, что он чувствовал себя — крохотная частица сознания оставалась — невменяемым, неуправляемым. Потому что не может же быть живой человек бесстрастной куклой — ну, не может же! Значит, кто-то у нее есть.
Опять проснулось радио:
— К сведению пассажиров! Вылет рейса Анадырь — Залив Креста задерживается по метеоусловиям трассы. Повторяю...
Для идиотов, — мелькнуло у Евдокимова, и он засмеялся — ну и хорошо, значит, и Спина не улетела, сейчас придет, а то несправедливо — она улетела, а он нет.
В зале ожидания стало еще теснее, а дверь стучала и стучала, вталкивая новых пассажиров. Евдокимов пытался развернуться, чтобы увидеть, кто входит, но теснота мешала. Оставалось только надеяться на высшую справедливость.
«Так о чем я? — подумал он, убедившись в тщетности своих попыток. — Ах, да — динь-дом».
Он пристроил сверток с рыбой у ног, зажав его коленями, чтобы дать отдохнуть занемевшей левой руке и заодно взглянуть на часы — одиннадцать десять — десять минут второго по-Москве, уже второй, должно быть, ты...
Но кто? Самое — тут и слово не подберешь — какое, потому что, если прекрасное, то это, конечно, правильно, с одной стороны, а с другой — что же тут прекрасного, если кто-то должен быть, а его нет, ужасное — тоже не годится, тоже только с одной стороны рисует ситуацию, в общем самое какое-то заключалось в том, что никаких зацепок для ревности Евдокимов не получал, не было их, черт подери, словно вообще ничего не было. И приходилось строить такие воздушные замки, на такие смелые предположения идти, что любой писатель-фантаст позавидовал бы.