Но писатель за свои домыслы гонорар получает, а тут никаких тебе аплодисментов, никакого удовлетворения от могучего взлета фантазии, кроме исступленной, не знающей выхода ярости. Но только спокойно, крик ничего не решает. Тем более сейчас, когда ситуация совершенно критическая, или — или.
Поводом послужила поздравительная открытка, которую жена получила к седьмому ноября, даже не открытка, а роскошное такое письмо в длинном праздничном конверте. Чепуха, конечно, она таких штук десять получила, но, простите, почему «с теплыми дружескими чувствами» и «Ваш», когда он в другом институте работает, доктор наук и завкафедрой — при чем тут «Ваш» и кто «Ваш»?
Почему на торжественное собрание ты пошла к ним на кафедру, хотя там у тебя только четыре часа в неделю, а своей лаборантке наврала, что нездорова?
Почему ты вернулась с этого собрания с букетом роз? Ты что, старый большевик, в подполье работала? Да там таких почасовиков четыре или пять — неужели каждой по букету выдали? Или это за ваш неоценимый вклад в науку, представленный в сборнике того института (а не своего), который потом пришлось выкупать в количестве двадцати экземпляров?
А потом глаза — их-то ведь не спрячешь. Диковатые, вдруг раскосые, сумасшедшие какие-то. Они столкнулись тогда в передней — Евдокимов вышел из спальни, где укладывал Яшку, а жена только вернулась, еще плащ не сняла, шарила босой ногой по полу, отыскивая тапочек, потому что руки были заняты — сумочка и этот самый букет.
— Все в порядке? — спросила она шепотом, потому что с самого начала в их доме установилось правило: не говорить громко, когда Яшка спит. — Ты не сердись, я шампанского немножко выпила на кафедре.
И коридоре было почти темно — свет только от телевизора из большой комнаты, перед которым сидела Вера Яковлевна, сократив звук до безголосого минимума. Но все равно видны были эти сумасшедшие глаза.
Евдокимов вдруг почувствовал, что Спина вернулась — словно ему в затылок маленьким молоточком постучали. «Да зачем мне это? — подумал он, оборачиваясь. — Конечно же вернулась. Никто ведь не улетел».
За частоколом голов он увидел ее или похожую пыжиковую шапку — самую макушку. Ну, значит, вернулась.
Следующий день был нерабочий — то самое седьмое ноября. По установившемуся правилу, в нерабочий день Яшка принадлежал ему — формулировка, может, и не очень точная, скорее он, Евдокимов, принадлежал Яшке. Но дело не в словах. И когда она встала и занялась умываниями-прихорашиваниями, а потом чем-то сдержанно громыхала через стенку, на кухне, старалась соблюдать правило о тишине, он перекинулся из большой комнаты в спальню — досыпать и контролировать Яшку, который тоже досыпал, явно из последних сил, разбрасываясь и причмокивая, словно убеждал себя, что спать он еще хочет, а на самом деле собирал неоформившиеся силенки для решительного броска — чтобы вскочить и крикнуть сиплым со сна голосишкой: «Ма-ма-а-а!», вот так — с ударением на последнем слоге.
Так он и вскочил, и Евдокимов сразу же сел на кровати, чтобы Яшка быстрее осознал свою ошибку, и тот с ходу затараторил — чисто и правильно, только буква «эр» еще не выходила, и он ее пропускал:
— Папочка! Мне сейчас такие добые звеи снились!
Поддерживая его, когда он писал, и потом, натягивая ему пижамные штанишки, Евдокимов почувствовал ужасающую беззащитность этого длинненького, хрупкого тельца и, наверное, сжал его, обнимая, сильнее, чем следовало, потому что Яшка укоризненно зашептал ему в самое ухо:
— Волчишка! Что ты делаешь? Не дави меня так, я ведь ланеный.
И стал медленно, картинно падать на спину, раскинув руки и закатив глаза: Как и в каждой семье, у них у всех были клички: Евдокимов — Волчишка, если у Яшки было нежное настроение, или Буратино, если Яшке хотелось щегольнуть знанием чего-то перед глупой деревяшкой. Жена была Котом Васькой или Васенькой — опять-таки в зависимости от Яшкиного настроения, а Вера Яковлевна — санитаркой, с которой обычно и происходила игра в раненого Дорожкина или Алексея Петровича Мересьева (смотрел кино по телевизору), а также Черепахой Тортилой и каким-то морским чудовищем, имя которого трусоватый Яшка произносил беззвучно, одними губами. У него самого прозвищ было огромное количество, и он сам выбирал, кто он такой в данную минуту.
И вот тогда, ощущая беззащитность этого хрупкого тельца, Евдокимов с особой ясностью почувствовал, на какой тонюсенькой ниточке-веревочке-веточке зависло его счастье и как легко оно может упасть и разбиться вдребезги. И ему стало страшно.
Он не разговаривал с женой с того самого вечера. Она, после нескольких попыток заставить его объяснить причину молчания, тоже замолчала, и теперь в их квартире стояла кромешная тишина, нарушаемая лишь для того, чтобы Яшка ни о чем не догадался и чтобы Вера Яковлевна не так переживала — вежливое спокойствие, под которым отчаяние и еще бог знает что.
Радио:
— Пассажира Евдокимова, вылетающего в Москву, просят зайти в отдел перевозок.
Продавливаясь сквозь с трудом расступающуюся толпу, Евдокимов гадал, зачем и кому он понадобился.
Звонил Туркин.