“Осенью 59-го года, – рассказывает он, – я приехал с каникул в каком-то восторженном состоянии. Опрокинув в уме своем всякие казбеки и монбланы, я представлялся самому себе каким-то титаном, Прометеем, похитившим священный огонь: я ожидал, что совершу чудеса в области мысли. Мне случилось как-то в обществе товарищей говорить о миросозерцании древних греков, и я сказал, что греческая судьба, по всей вероятности, не что иное, как неизвестные законы природы. Эта мысль моя, находившаяся в самой интимной связи с общим ходом моих платонических идей, чрезвычайно понравилась мне и даже поразила меня каким-то благоговением. Я вдруг решился проверить и доказать эту мысль и даже превратить ее развитие в кандидатскую диссертацию. Я принялся за Гомера с тем неистовым рвением, которое всегда руководило моими любимыми занятиями. Месяца два я работал неутомимо, прочел восемь песен “Илиады” в подлиннике и, кроме того, сделал множество выписок из немецких исследований, трактовавших о том же предмете. Товарищи мои смотрели на мои труды с недоумением и иногда делали мне выговоры за то, что я оставил славяно-русские древности и так внезапно, очертя голову, бросился в совершенно неизвестную мне область науки. Но я объявил себя Прометеем и уже не обращал внимания ни на какие дружеские советы. Вдруг за пароксизмом восторженной и кипучей деятельности последовал пароксизм утомления и апатия…”
И правда, слишком много вынес Писарев для одного человека. Борьба с предрассудками, радужными иллюзиями и ребяческим миросозерцанием была кончена, побежденные враги утратили свой грозный характер, они будто просили пощады, и победитель остановился в тяжелом раздумье среди развалин своего прежнего счастья. Началась мучительная поверка итогов, возник грозный вопрос, где же то нравственное достояние, которым предстоит жить? Разрушенное старое оставляло по себе пустоту, от которой становилось тоскливо и холодно на душе.
У Писарева был выработан краеугольный камень миросозерцания. Это его “я”, свободная человеческая личность, стремящаяся к развитию и находящая в нем наслаждение. Но в данную минуту это сильное, гордое писаревское “я” чувствовало себя утомленным, разбитым. Характеризуя свое душевное состояние, Писарев приводил стихи Майкова:
В Писареве появились уже первые ясные признаки душевного расстройства. Всем и каждому говорил он, что он призван совершить великий переворот в области искусств и науки. Его диссертация о судьбе оказалась мыльным пузырем, он немедленно принялся за роман все с той же мыслью открыть новые пути… Товарищи, не понимая, что с ним делается, и видя перед собой какое-то гипертрофированное самомнение, отшатнулись от него. Среди этих грустных обстоятельств он, как больной, испуганный одиночеством ребенок, бросился в объятия матери. Он писал ей грустные письма, откровенно рассказывал все, что происходило в нем и вокруг него, просил прощения за свое недоверие, так измучившее ее летом, просил забыть все прошлое и не отталкивать его.
Вот два отрывка из писем этого времени.