К счастью, его только оглушили, несколько раз ударив прикладом. Трое же его товарищей были ранены. Пересилив боль, Марко повернул к ним голову.
— Как думаете, Охрим уже в Лоцманском? — прошептал он.
— Наверно, — отозвался Гарайчук, и в голосе его Марко услышал неприятную дрожь.
Бывалый дубовик Олекса Сурма, бородач и весельчак, проворчал, сплевывая в темноте сгустки крови:
— Зальют теперь нам сала за шкуру.
Ему ничего не ответили. Марко понял, что настал конец.
Безнадежность закрыла будущее черной пеленой, наполнила сердце едкой горечью. Он попытался зацепиться мыслью хоть за краешек надежды, но не нашел ничего.
Рядом, охваченные теми же мыслями, лежали товарищи.
Глаза партизан встретились, и эта минута связала их сердца навеки.
И тут Марку вдруг вспомнилась далекая, давно забытая железнодорожная станция.
Через мост мчался, мелькая в просветах между железными ребрами ферм, стремительный поезд.
Марко стоял тут же, прижимаясь к переплетам ферм, смотрел, как мчались и пропадали вагоны, сея по рельсам перестук.
А железо моста гудело и билось дрожа, обреченное на неподвижность, приветствуя другое железо, уделом которого было — мчаться без устали вперед.
Теперь Марко и сам как тот мост: жизнь, словно поезд, прогрохочет по нему к ясному рубежу солнечного дня.
Его вернул к действительности голое Олексы Сурмы.
— Что ж дальше будет? — проговорил бородач.
— Из кожи нашей гайдамаки сапоги сошьют, — попробовал отшутиться Гарайчук.
А Дранов, задумчивый семнадцатилетний парнишка, вздохнул, но не проронил ни слова.
— Помните, товарищи, — тихо промолвил Марко, — если спросят, где стоит наша дивизия или что другое, молчите! Все равно — смерть.
— Возьмут наши братки Херсон, ясно, возьмут, — вместо ответа, отозвался Гарайчук. — Ты как думаешь, командир?
— Непременно возьмут, — ответил Марко.
— А из нас тут холодца наварят, — вставил Олекса.
— Будет! — почти закричал Дранов. — И чего вы, дядя Олекса, все шутите? Тут плакать хочется!..
— А ты поплачь, — посоветовал Марко. — Поплачь, чтобы потом, Степа, враги слез твоих не видали. — Он говорил Степану, а в душе относил эти слова к себе самому. — Держись крепко, паренек. Умирают один раз, и умереть надо с честью, чтобы враги не тешились, а боялись.
— Мы еще жить будем, — убежденно сказал дубовик. — Пусть гайдамаки дохнут. Нам умирать никак нельзя. Самая жизнь для нас начинается…
— Спросят они тебя, — зло заметил Гарайчук.
У дверей раздались шаги. Из-за стены долетали голоса:
— Ну что?
— Караулю, господин сотник.
— Отдыхает коммуния?
— А бес их знает.
— Может, сбежали? — повысился голос. — Ты у меня смотри, голову на поживу псам кину!
— Не сбегут, господин сотник. Веревкой крепко перевязаны.
— Они что оборотни. Одним словом, могут в трубу вылететь.
— Что вы, господин сотник!
— Гляди же! Скоро их к атаману поведут… Он им пропишет манифест…
За стеной расхохотались.
Затем все стихло.
Снова зазвучали шаги часового. Пять вперед, пять назад.
Марко зачем-то стал их считать. Наступило гнетущее, неприятное молчание.
Марко насчитал сто пять шагов.
Ворота заскрипели и отворились.
С винтовками наперевес вошли в амбар гайдамаки.
— Вы бы еще пушку с собой захватили, — усмехнулся Сурма, — ишь, вояки…
— Помолчи! — крикнул конвойный и замахнулся прикладом. — Сотрем вас на порох и будем пушки заряжать!
— Не спеши! — сказал дубовик. — Пока солнце встанет, роса очи выест…
Арестованным развязали ноги, они поднялись и, пошатываясь, щуря глаза от солнечного света, вышли из амбара один за другим.
Масловчане ликовали. По пыльной улице, мимо палисадников, над которыми свешивались душистые гроздья акаций, вели четырех большевиков.
Припекало полуденное солнце. Где-то поблизости в чаще садов куковала кукушка.
Партизаны шагали по дороге, рядом покачивались штыки…
— Вот и конец коммунии, — радовались хуторяне и со злобным любопытством заглядывали в суровые партизанские лица.
XIV
Ивга шла по давно нехоженой тропинке. По обе стороны застыли молодые сосны. Шустрые синицы сбивали прошлогоднюю хвою. Она падала вниз бесшумно, нежно, тоскливо.
Скоро тропка кончилась.
Она вывела девушку на тракт, к покосившемуся столбу, откуда расходились две дороги, уходя в степь до самого горизонта.
Ивга стояла в задумчивости на перекрестке, не зная, куда идти.
Мелькнула даже мысль вернуться назад, на берег Днепра, в покинутую хату.
Она на миг присела у столба и загляделась вдаль, ожидая, не покажется ли на равнине какой-нибудь знак, чтобы можно было решить, куда двинуться.
Но всюду было одно и то же.
Беспредельность.
Две дороги.
Простор.
Ветер над непаханой землей.
В вышине мощный размах крыльев двух коршунов.
Ивга пошла направо, быстро шагая по ссохшимся от солнца и ветра кочкам. Захотелось пить, и она пожалела, что не взяла на дорогу воды.
Только бы до ночи попасть в какое-нибудь село.
Пустынность степи угнетала, рождала беспокойство.
Солнце уже сползло по безоблачному небу до самого горизонта, где, казалось, кончается степь.