За селом начинался широченный шлях. Он не спеша взбирался на взлобок и далеко-далеко, на самом верху, сливался со снежной тучей. Еще девчонкой Ганка любила выбегать за сельскую околицу и подолгу смотреть в ту сторону, где шлях поднимался к небу. Вечернее солнце, бывало, часто опускалось там прямо на дорогу и тихо скатывалось за гору. Потом уж девушкой она бывала тут с Сабиром. Этой дорогой они уезжали в Уфу. И сладко и горько. Только сейчас не до воспоминаний. Женщина с ужасом увидела толпы селян, согнанных сюда карателями. Справа, вдоль кювета, высились тонкие остро отточенные столбы и какие-то странные кресты. Когда их понаставили тут? И Ганна ощутила, как что-то в ней дрогнуло под самым сердцем. Переводя глаза на людей, она увидела вдруг своего Николку и мать и, всплеснув руками, рванулась к ним. Ее не пустили.
Дрюкер стоял перед толпой, широко расставив ноги и подбоченясь. На правой руке у него болталась черная плеть. «Дрючок», — подумала о нем Ганна и поняла, суд его будет скорым и страшным. Он зловеще оглядел обреченных, и острые прищуренные глаза его не обещали пощады. Чего он хочет? Ах, вот чего — выдачи партизан, выдачи всех, кто сегодня ночью освободил заключенных, похитил часовых и гауптмана Витмахта.
— Не скажете — всех уничтожу! — грозил Дрюкер.
Ганне страшно, но ей ни в чем не хотелось уступать этому извергу. Непоколебимую решимость она прочитала и на лицах односельчан. Тогда офицер кивнул Вольфу, и тот шагнул к толпе. А навстречу ему вдруг выступил белобородый старик Микола Фомич. До войны он был инспектором по качеству и слыл на деревне за смелого человека, который никогда не побоится сказать правду любому и каждому. Как и все, Ганна замерла, вслушиваясь в его слова. Ночью к нему забежал один из арестованных и сказал, всех их выпустил гауптман Витмахт. Часовые, как и он сам, ушли вместе с узниками. Сказал затем, чтобы гауптман Дрюкер не казнил безвинных.
— Вот оно что! — выдохнула Ганна. — Да разве «Дрючок» простит такое?
Она не ошиблась. Дальше все пошло как в кошмарном сне, от которого леденеет кровь. Миколу Фомича распяли на кресте. Руки и ноги прикрутили к кресту ржавой проволокой. Она впилась в живое обнаженное тело, сразу засочившееся кровью. Ганне хотелось кричать, но перекошенные судорогой челюсти не разжимались.
Жутко охнул весь шлях и тут же онемел. В ужасе Ганна оглядела закаменевшую толпу. Что же это такое? За что? Ведь жили себе, радуясь солнцу, людям, их делу. А пришли нелюди-изверги — отдай им одно, отдай другое. Не смей то, не смей это. Ни улыбнуться тебе, ни вздохнуть, ни сказать слово. Молчи, терпи, живи чужой волей. И откуда вся напасть? За что им такая тюрьма, пытка, казнь, за что? Чем повинен Микола Фомич? И что же будет еще? Чем закончится черный нынешний день?
Дрюкер молча хлопнул плетью, и Вилли снова пошел к толпе. Чья очередь? Потеряв остаток сил, что еще держал ее на ногах, Ганна ощутила муть в глазах и, зашатавшись, опустилась на снег. Вилли встряхнул ее и подтащил к Дрюкеру, куда его сподручные уже вытолкали из толпы ее мать с Николкой.
У Ганны так и захолонуло в груди, и сердце холодной льдинкой подкатило к самому горлу. «Люба маты, малышок мий! — мысленно причитала она, дрожа всем телом. — Что же станет с вами?» Казалось, нечем дышать, и слезы, крупные жгучие слезы катились по щекам. Губами ловила их соленую влагу и, не помня себя, глядела на мать и сына. Что же сейчас будет?
— Это кто? — указывая на них, с злой иронией спросил ее Дрюкер. — Кто? Ах, сын, говоришь, и мать. Очень хорошо. Любишь их — говори все. Где партизаны? Кто тебя послал с гранатами?
Ну что можно сказать ему? Разве шевельнется язык сказать, где партизаны. И ей вдруг захотелось что-то придумать, чтобы хоть как-нибудь смягчить участь ребенка и матери. Но она закаменела.
— Говори, кто? — настаивал Дрюкер.
Ганна отрицательно покачала головой. Вилли не прозевал еле заметного движения черной плетки и, взмахнув клинком, срубил ее матери голову. Дочь охнула и оцепенела. А Вилли не спеша вытер клинок о спину казненной, поднял ее седую голову и, подойдя к кювету, с размаху насадил ее на остро отточенный кол. Голова, не моргая, изумленно глядела на оторопевших людей, и Ганне показалось, мать вот-вот заговорит с нею.
— Маты, маты моя! — всхлипнула Ганна и без сил упала на снег. Затем медленно-медленно подняла голову и, обезумев от горя, с трудом поползла к сыну. Перепуганный, он стоял с вытаращенными глазенками, полными ужаса.
— Сынку, ридный мий! — обнимала его мать за ноги. — Малышок мий!
Шумно заурчал мотор, и женщина недоуменно обернулась. К месту расправы спешили два танка.
— Любишь сына — говори! — грозил Дрюкер. — Не то тевтонская казнь!
Ганна задрожала и с силой прижала ребенка к груди. Но Вилли грубо вырвал мальчишку и понес его к танкам. Обезумевшая мать рванулась за ним. На ее глазах к ножкам сына привязали веревки, концы привязали к машинам. Она целовала мальчика, обнимала его и, обливаясь слезами, без умолку твердила ласковые слова, совсем не подозревая, что вместе с нею плачет весь шлях.