Вспоминаю Столыпина: «Мы не будем кормить их досыта, и они не умрут с голода».
С мучительным восхищением, нежностью и печалью перечитываю «Былое»[535]
: о людях, о которых теперь все забыли и которые больше никому не нужны.О Каляеве можно было бы писать стихами. Я не знала, что он успел полюбить раннего Блока.
Теперь «приступаю» к перечитыванию моего любимца Салтыкова-Щедрина.
Бывают и тревоги и бомбы, но в убежище почему-то больше не ходим: сидим дома, читаем или рассматриваем картинки в поучительных книгах о вселенной, о человеке, о технике. Привычка, вероятно, и все равно. И все равно.
Обедаем и вечера проводим в кухне, где топится плита, где тепло.
Экономия электроэнергии притом. Нам дан лимит: 5 гект[оватт]/час в сутки! Жестоко? Очень. В Финскую войну у нас было 13 и мы рыдали[536]
.Несмотря на все пережитые опыты и житейские поучения 24 лет, новую голодовку наша семья встречает в легкомысленнейшей разоруженности: запасов никаких и ни в какой области. Бывают оригинальные дни, когда мы искренно и честно голодаем, сидя на фантастическом soupe à la Reine[537]
без хлеба. Хлеба вообще мало, возьмешь в лавке вперед, скушаешь – а потом дня 3–4 занимаешься экспериментальным исследованием: может ли жить человек без хлеба, без сахара, без масла, без мяса, без овощей, и как он себя при этом чувствует? Оказывается, жить-то может – но чувствует себя неважно: я, например, в такие дни чувствую себя оскорбленной природой человеческой, потому что ощущаю голод. А это похоже на пощечину, которую мое немощное и бренное тело наносит моему высокому, сильному и бессмертному (несмотря ни на что!) духу. А духом я сильна, очень сильна – и убеждаюсь в этом все более и более.Брат переносит недоедание тяжело: злится, раздражается, стервенеет. У него, кроме всего прочего, обнаружилась хроническая желудочная болезнь. Своевременность ее полна патетического юмора.
Врач говорит: «Диета. Протертый рис. Белое мясо. Белый хлеб – и не свежий, а сухариками».
Я хохочу. Врач тоже смеется. Больной, увы, не смеется. Le peuple rit![538]
Тем лучше: значит, еще живем!В этом году – впервые – годовщина Октября пройдет без демонстрации и без парада[539]
. Город все-таки осажден. Радуюсь за людей, что кто-то додумался до отмены демонстрации. Ведь у нас столько непростительного головотяпства и перегибных головокружений!К Октябрю выдали по плитке шоколада на персону – я в сумасшедших очередях добилась этих шоколадов в первый день выдачи, позавчера. Съели все сразу и были духовно и животно счастливы весь вечер. А сегодня народ мечется по магазинам и ищет: где дают шоколад? Одна очередная дама ездила нынче к Нарвским воротам и там получила. В этой местности, кроме того, падают и снаряды.
Немецкая артиллерия бьет по городу с глубоким безразличием цели: дом Перцова[540]
– завод «Вулкан»[541] – троллейбус у Астории – мостовая на Мойке. Никакой радости от этого философского безразличия германских артиллеристов не испытываю. Во имя чего?Бомбы тоже падают, но где – не знаю. За последнее время даже не особенно интересуешься – где и что произошло. В первый же месяц только об этом и говорили – и врали, и преувеличивали, то в одну, то в другую сторону.
Бывает Анта: голодна и остроумна. Говорю иногда с Гнедич, голодая, наслаждается Плавтом и Теренцием под высоким руководством Эрмита. Его сын, Мичи, живет у Гнедич. Пушкин до сих пор занят немецкими войсками.
Вчера заходил Вася – с фронта. Его часть на днях передвигается к передовым. Принес нам солдатский подарок: несколько черных сухарей, 4 куска сахару, кусочек шпика. Говорит, что кормят их хорошо (400 гр. хлеба + 200 гр. сухарей в день), что на Карельском тихо, что финны не так злы, как немцы, что недавно захваченный в плен немецкий солдат отказался давать показания и вообще говорить с политруком только потому, что тот еврей.
Вася почему-то грустный и кисленький.
Днепрогэс взорван. Николаевские верфи взорваны. Мариуполь сдан. Юзовка сдана. Харьков сдан. А сколько там заводов…
Думая о Днепрогэсе, вижу его перед собою – и титаническую красоту плотины, и гигантские турбины, и бесконечную автостраду, и промышленные корпуса – и Хортицу, где шелестели под вечерним ветром высокие травы, каркали вороны, алело небо, как и во времена Сечи. Днепрогэс – это займы, это наши недоедания, это Торгсин, это урезки во всем, во всем… Это годы тусклых и голодноватых будней во имя будущего праздника, который для миллионов так и остался невидимым и неощутимым, кроме как на газетной картинке. И вот все годы стремлений и достиганий, падений и побед, тюрем и орденов, недоеданий и недосыпаний взлетели в воздух и превратились в ничто в какие-то доли минуты. Обнажился Ненасытец[542]
и ревет по-прежнему. А вокруг – развалины.Разрушила рука, которая строила.
Похудела. Кольца не держатся: сняла, положила в сумку, улыбнулась. И зачем было дарить кольца – лучше бы мешок сахару, да бочонок масла, да муки, да чечевицы, да ящик папирос!