И еще: о Петербурге 1918–1921 [годов], о Доме литераторов, о моей сверкающей юности, о Замятине, которого тогда еще не знала, о квартетных вечерах, о моем чистом и суровом одиночестве, о высоких, единственно-прекрасных часах в костеле.
9 января, воскресенье.
Открытка от Эдика от 21.11. Жив! Жив!
27 декабря по-старому, собственно. Дурашливый Эрошка в esprits legers[823]
указывал – «27-го – радость»[824]. Так.Письмо от Эдика 11-го: от 3.1. Значит, где-то близко. Ничего не понимаю. В письме тусклые жалобы: здоровье – не по специальности – назначен на лечение, но ходить далеко. Где же он? Не трудармия ли с тяжелым и тупым физическим трудом? Ничего не понимаю. Просит помощи.
В комнате холодно, топлю два раза в день. Холод от дров – сырые, пустые дрова. Вечерами приступы жестокого озноба. Шатает. Еле хожу. Видимо, снова грипп – эпидемический в Ленинграде, нечто вроде знаменитой и зловещей испанки[825]
19-го года. В Москве – тоже.Ждут наступления на нашем фронте. Гнедич рассказывала, что кто-то важный и таинственный сказал: Пушкин и Павловск немцами оставлены, Екатерининский дворец взорван, мы не входим туда из-за мин, обстрелов больше не будет.
А снарядики где-то грохают!..
Очень плохо чувствую себя. Очень.
Дрова шипят, тухнут – возня с печкой…
Ежедневно Лоретт. Часто Сушаль, впадающая в детство, злобная, строптивая. Устала от них так, что хочется кричать: какое мне до вас дело, до вас, до церкви вашей, до всех французов в мире! Глядя на Сушаль, понимаю полезность такого предприятия, как газвагоны.
Чтение «Карамазовых», Дефо, французских поэтов, «Английский шпион в Германии» Б. Ньюмэна 1914–1918[826]
.Перестаю любить французский язык. Филологическая нежность отдается английскому[827]
.Хочется лечь – не могу. В халате, в валенках, в теплой кофте жду Валерку. Придет – лягу. Для того чтобы открыть ей дверь, надо пройти через всю арктическую полосу квартиры. Жду одетая, чтобы не вставать.
Сплю почему-то плохо. Нынче проснулась в половине пятого утра и больше не засыпала. Сегодня приму люминал. Ем тоже плохо: ничего не хочется, от каш воротит – а, кроме каш, что прикажете делать?
Часто холодеют и совершенно немеют концы пальцев – как у мамы, как у мисс О’Рейли. Сердце.
Собираюсь – если поправлюсь вскоре – к Тотвенам.
Огромное и успешное наступление на Ленинградском и Волховском фронтах.
Вчера нами взяты Пушкин и Павловск. Апокалипсическая Мга тоже отбита. В утро, когда стало известно об освобождении Лигова и Стрельны, мы с Ксенией, которая лежит у меня с 19-го (обстрел, поскользнулась, растяжение связок), были близки к истерике, к припадку – пришлось прибегнуть к сильному лекарству.
После двух с половиной лет подобстрельности очутиться вдруг в зоне артиллерийского молчания необыкновенно. Очень трудно поверить в это. Мозг знает. Разум знает. Но тело еще не верит, а в сердце радость становится острейшей болью – до задыхания, до слез. Вдруг выпуклой и чудовищной делается цифра – два с половиной года. Хочется схватиться за голову, кричать, звать на помощь из настоящего в то прошлое, которое (как будто) кончилось, но которое продолжает жить в нас: два с половиной года блокады, два с половиной года осады, фронта, запертости, безысходности, преданности на волю случая.
Два с половиной года гамлетовского «быть или не быть», перенесенного в плоскость самую реальную, самую физическую – каждодневную.
И – самое основное:
Наши братья: мой Эдик в неизвестности, а по моим представлениям, на Волховском; Юрий – под Ораниенбаумом, откуда фактически началось наше наступление, скрытое мною от больной Ксении: газет ей не давала, к радио не пускала, всех приходивших ко мне предупреждала еще в передней: об ораниенбаумском направлении не говорить.
Знает теперь о всех событиях все с самого начала, кроме самого начала.
Так и живем с нею – думая о наших «мальчиках», о стареющих седых мужчинах, очень разных и по-разному одинаково близких.
Я даже не жду писем от Эдика, я даже не волнуюсь: все кажется, не может сейчас писать, некогда, может, бои.
Ксения говорит, сдерживая слезы:
– Только бы увидеть, потрогать – руки, ноги, голова, плечи, все на месте… жив, цел…
Не говоря ни слова, думаю и я: «Только бы увидеть, только бы прикоснуться, ощупать ноги, руки, плечи. Убедиться: живой, живой».
Об этом страшно даже думать.
От этого, вероятно, и истерическое состояние.
Блокада моего города кончилась. Сегодня в 7.45 вечера, в темной кухне я слушала по радио приказ об освобождении Ленинграда, рядом стояла молчаливая Ксения и две ее глупые сотрудницы, глупые лепетуньи, героически и просто пережившие и выжившие.
Слушая, думала о маме, о брате, о том, что я одна, одна, что хорошо мне от присутствия Ксении, от милого и неожиданного письма от Вс. Рождественского[828]
, от того, что почувствовала в себе редкое для меня движение слитности с коллективом.