Я не подала вида, что слышала – боком, правда, – об этой большой и страстной дружбе, так же страстно перешедшей в ненависть.
– Я слыхала это имя, – сказала я.
– Я ей посвятила два стихотворения[960]
.– Да, я знаю. Но это не то…
И вдруг вспомнилось: телефон Олечки Судейкиной был записан у отца, это была приятельница из блестящего круга дам большого полусвета. Сказала об этом, пораженная играми собственной памяти. Ахматова улыбалась, словно довольная чем-то. Прервала меня:
– … у баронессы Розен? У Женечки?[961]
– Может быть, вы встречали моего отца?
– Может быть.
А сегодня – тоже вдруг – спросила:
– Ваш отец играл, правда? На органе?
Отец, вероятно, пересекал когда-то дороги, по которым шла ее слава, ее прелесть, ее скорбь. Никогда не упоминал ее имени. Впрочем, таких, как она, он боялся и не любил – умная, острая, тонкая… трудная женщина! Он ценил легкость нравов и легкость мысли XVIII века, но не признавал женщин-писательниц. Стихи же считал «писаниной» и почти стыдливо говорил о ком-нибудь:
– У него голова не совсем в порядке… стихи пишет!
Из вежливости говорил, что любит Пушкина и Мицкевича. Но я уверена, что читал он их только в гимназии!
Сегодня, поздним вечером, в большой тоске шла по Фонтанке, смотрела на холодные отражения ненастного заката в воде. На Неве был ветер, ветер. У здания английского посольства[962]
радио сказало, что наши войска вошли в Берлин, что части Жукова и Конева соединились, что бои в городе.Едва не разревелась. Повеяло миром, который может прийти завтра. Захотелось поздравить стоящих рядом прохожих, каких-то военных. Но у них были скучные штатские лица. Они слушали молча.
Затемнение в городе снято. Снова фонари, окна, лампы – как прежде, как когда-то, как в той жизни, которая кончилась навеки в первый день войны. Очень странно. От Тотвенов шла пешком, медленно, всматриваясь, запоминая. Бои в Берлине. Мир уже входит в мир. Мир уже переступил порог, но еще не поднял глаз. А когда взглянет – остановится Великая Кровь.
Берлин взят. Над Берлином наше знамя.
Ночь смерти мамы. Война кончена, кончена. Мир. Объявлен Праздник Победы. День смерти мамы навсегда будет днем ликования и торжества.
– Когда я умру, пойте и веселитесь! – говорила она.
В моей комнате, где теперь спит Эдик, сидела у него на постели до 5 утра. Говорили о мире, о победе, о маме. Вспоминали, как всегда хотела радости, как не признавала смерти, как любила жизнь.
Три года без нее.
Первый день Жизни в годовщину ее смерти.
Если бы во мне жила такая радостная и жизнетворческая душа… как у тебя, мама моя…
Трудно мне, трудно. Morbidezza[963]
, видимо, – не подумайте только, что модернистическая morbidezza.Обедаю у Тотвенов.
Вечер – ночь – банкет у Писателей. Скучаю до зевоты. Ночью – когда все уже перепились, а оркестр уехал домой – играю до удури на рояле:… «под танцы»! Все пьяны, всем все равно. Вагнер скачет… а Вечтомова выглядит похабно-пьяной девкой, пытающейся сойти за купальную ведьму. Чудесна, светлая, золотая и розовая, Елена Серебровская: и зачем только она пишет стихи? И так хороша, и так хороша[964]
. Хмельницкая выпила чересчур и плачет – и объясняется с невозмутимо альфонсным Золотовским – и говорит мне:– Ну, не сердитесь, ну, я больше не могу…
А я, злая, напряженная, все видящая и ничего не прощающая (товарищи, подумайте о погибших солдатах, о крови, подумайте!), говорю сквозь зубы:
– Ne pleurez pas, on vous regarde…[965]
Самое страшное для меня: on vous regarde…
Хмельная Ахматова широким жестом приглашает меня к себе. Пьет она хорошо – не ожидала. Присаживаюсь рядом, говорю, что Марина Карелина обижена… Смеется: ласковая сегодня – потому что все равно.
За соседним столиком вдребезги пьяные писатели – четверо – стадно декламируют:
– … все сохранила ты, Равенна[966]
…Любопытно: комплекс ритма.
На утренней улице встречается пьяный Остров Дмитрий – un parvenu en toutes choses[967]
:– Мне девочка нужна! – орет он. Проходит мимо.
Провожает меня Кобзаревский – из тех, кто в каждой женщине пытается найти «девочку». В течение всего вечера стараюсь отделаться от него, убеждая его в том, что он прекрасный отец, что хорошим отцом быть гораздо труднее, чем хорошим любовником. Его мнение обо мне – postfactum:
– Да, интересная… Жаль, из недоступных, кажется…
Господи, как мне весело!..
А ведь это – первый день после войны.
Простите нас всех, мы – погибшие.
Только мертвые сраму не имут..
На улицах очень много пьяных… Это понятно. Я бы, кажется, пила непробудно – от страха.
Кино: «От Вислы до Одера»; «Знамя победы над Берлином»[968]
. Когда смотришь на горящий подобстрельный Берлин, качаешь головой, сокрушаясь:– Ах, жалко все-таки… такой город..
Когда потом смотришь на чудовищные скелеты мертвой Варшавы, думаешь не о Варшаве, а о Берлине так: «Мало… мало… еще бы надо!»