Мне дорога моя семья – вот почему целые ночи она и мерещилась мне во всевозможных положениях. Я видел, ощущал их нужду; я видел иногда их маленькую радость, и мне самому делалось радостно от этого видения. Вот почему я ходил радостный весь тот день, когда послал домой деньги. Им ведь это целое состояние – 50 рублей. Да при такой-то нужде! Ведь у меня изболелось сердце, пока я читал это последнее письмо. Мама там пишет, что заняла тут вот 5 рублей, тут 2… Да ведь это уж граница, коли по 2 рубля приходится занимать. А зато детям-то какая школа, как за них-то я радуюсь. Уж не избалованные выйдут, с детства нужду-то увидят да прочувствуют. Вон они уж и теперь спрашивают – не просят, а спрашивают – есть ли у мамы 3 копейки на тетрадь, а нет – как-то там обходятся без того. Они уж и теперь радуются, если мама купит фунт черносливу: значит, деньги есть – заключают. И этот фунт черносливу ведь радость, праздник для них.
Так как же не любить, не жалеть мне эту дорогую, столь близкую бедную семью? Я должен, должен любить ее и заботиться о ней. Всякие морали в сторону: тут сама жизнь вышла на дорогу, сама указывает, куда и как надо идти. Тут дело, живая помощь нужны, а не философская система, отвлеченная теория разума. Теперь вот масса беженцев. И нам уж, конечно, не книги нужны об этих беженцах, не истории их страданий, а хлеб, хлеб нужен прежде всего, чтобы накормить скорее. Так и у меня с семьей. Как-то рушатся все теории об эту скалу настоятельной необходимости, о нужду, о реальную, живую нужду. Так вот почему долгие ночи перебирал я в памяти дорогие воспоминания семейной жизни, вот почему при мысли о смерти передо мною прежде всего вставала мать, ее нужда, ее неутешное, незаслуженное горе. А мысли о смерти приходили потому, что болезнь мою никто же определил, боли делались все острее, невыносимее, а я таял день за днем, словно свеча. Я приматывал сюда свои тайные соображения, комбинировал и думал, что получилось что-нибудь нежданно-крупное, Это были мои тайные, скрытые мысли, но они-то меня и убивали. Не было ничего определенного, а между тем все хуже и хуже. Я чувствовал, как слабел с каждым часом, как бессильно опускалась рука, мутилась голова… Я ждал чего-нибудь сложного и молчал. В эти минуты мелькали темные мысли. Я хотел уже передать другу адрес мамы, но как-то страшно было на это решаться. Это было бы уж для меня чем-то вроде соборования, и я отдалял этот момент, хотя мысль о смерти последние ночи тревожила меня довольно серьезно. Я, собственно, мало думал о том, что это такое за акт вдруг свершится, как это вдруг случится, что меня не будет, что я перестану дышать, говорить. Может быть, не думал я об этом по своей колоссальной слабости, но мысль была серьезная, а не обыкновенная сентиментально-расплывчатая жалость к себе или, тем паче, к другому. Я об этом не сказал даже Яше, а ему я говорю слишком много того, что, пожалуй, никому больше не скажу.
Потом вставала Ная. Я особенно люблю останавливать свои мысли на ней. И что я о ней думаю, что вспоминаю? В сущности, все одно и то же: Тифлис, сентябрьские ночи. Чаще всего Ковинка. Там у меня слишком много похоронено дорогих воспоминаний. Она встает передо мной как живая: такая же серьезная, грустная, милая, как всегда. Я люблю ее лицо: в нем отпечаталось что-то цельное, сильное и чистое. Я люблю ее голос: он всегда звучит так уверенно и твердо. Когда я думаю о ней, целые речи, целые разговоры я вспоминаю словно единое словечко. Тогда я даже слышу ее голос, все, все, как вживе. Но больше и чаще я представляю ее молчаливой. Мы с ней так любим молчать, когда остаемся вдвоем. А Ковинка. Дорогая!.. Сколько раз мы встречали там с ней зарю! Уж петухи давно прокричали, идет народ, солнце уж горит, золотится все, роса переливается, а мы все еще сидим, и не хочется нам расстаться.
Или прогулки в лес… Зима, морозит, хрустит под ногами, и мы далеко-далеко ушли по белому полю. Вот и собачонка бежит впереди. А лес мохнатый такой, угрюмый, неприветливый. Весело идти к дому. А там снова с глазу на глаз. Сколько радости в этих воспоминаниях! Я не думал даже, что на душе сделается так светло. А вот теперь – вся душа задрожала от непонятного восторга, так тихо-тихо, словно кто-то мигом утолил все печали.
Так вот мелькали дорогие памятки прошлого. Я не сказал и сотой доли, а много передумал я за эти ночи, много прошло через голову и сожалений напрасных, и поздних раскаяний, и ненужных тяжелых тревог.