Они были обречены на смерть – два молодых стрелка и германский офицер. Их принесли в самый разгар работы и в ряд приставили к стене, успокоив, что скоро, дескать, будет операция, а там и боль утишится. Раны тяжелые, сквозные, пробитые груди и животы, образовался перитонит. Им сначала все не давали пить, несмотря на мольбы, а потом махнули рукой: не все ли, дескать, равно – конец один. Тогда мы подносили им к горящим губам смоченные водою кусочки ваты, обтирали десны, небо, губы. А потом стали давать прямо из кружки. И о них как-то забыли. Работы была такая масса, что на утешение этих безнадежных не оставалось времени. Я изредка подходил, и все трое тогда спрашивали: смертельная рана или нет? Офицер протягивал ко мне белые, красивые руки и спрашивал по-немецки, что за рана, велика ли опасность, и, когда я успокаивал, он начинал говорить что-то нежное-нежное, он ловил мои руки, жал их своими слабыми холодающими руками, благодарил меня. У него были русые волосы и прекрасные голубые глаза. Лицо умное и доброе, а кожа на лице просвечивала, словно у зреющей девушки. Он жаловался на нестерпимую боль, и, когда попросил помочь ему сесть, мы не препятствовали. Последний раз поднялся он, посидел минуту и бессильно опустился снова на койку. Он умер первым – спокойно и тихо, так что стрелки не заметили его смерти. И, когда унесли холодеющий труп, один из оставшихся грустно сказал: «Вот его унесли, а меня не несут. Скоро ли же будет мне операция?» Он не знал, бедный, что и его через полчаса понесут так же, как этого офицера, только не на операцию, а в могилу, что и про него последний оставшийся товарищ будет говорить: «Его вот взяли, а меня не несут…»
Один за другим умерли они с мучительной жаждой жизни и с надеждой на неведомую спасительную операцию. Они гасли у нас на глазах, и не было возможности помочь, спасти от смерти. Веки вдавались все глубже и глубже в широкие орбиты стеклянных глаз; они по краям, словно траурной лентой, обвились зловещею, черной полосой, и потому ресницы казались особенно густыми, а впадины глаз особенно глубокими. Матовое лицо делалось неподвижным, и как-то странно, почти у нас на глазах, поднимался кверху заостренный кончик обтянувшегося строгого носа. Силы оставляли; закатывались глаза; реже становилось дыхание. Последний глубокий, прощальный вздох – и кончена жизнь. А на кладбище прибавилось два новых белых крестика, которые срубали солдаты на могилы покойным стрелкам.
29 октября
Большинство санитаров – меннониты. На Кавказе в санитарных поездах Земского союза меннонитов 95-100 %; здесь, на западном театре, их процентов 50–60. Я говорю о частных организациях: в военной их нет, там ротные, полковые и дивизионные санитары – исключительно солдаты. Теперь за год войны в санитарные поезда и отряды частных организаций санитарами попало много так называемых пальчиков – раненных в пальцы солдат. Живут они совершенно на тех же условиях, что и меннониты, числятся по-старому военнообязанными, получают 75 копеек в месяц жалованья.
Из санитаров выбирается главный, выбираются заведующие складами, аптекой, перевязочной, – эти получают 6–8 рублей в месяц. Живут они обыкновенно в вагонах 3-го класса, помещаются по четверо в купе. Содержанию каждого санитара отводится 40–50 копеек в день. Меннониты, народ большей частью зажиточный, обыкновенно питаются и добавочно, за свой счет. У них часто можно видеть за чаем колбасу, сливочное масло, сыр. Наши «пальчики» такой роскоши избегают, и надо сказать, что в сравнении с меннонитами они кажутся серыми, темными мужичками. Меннониты все грамотны, многие даже образованны, в большинстве зажиточные или просто богатые. Народ удивительно чистый, нетронутый, услужливый и надежный. Если ему уж что-нибудь поручил, то будь спокоен, что сделает в самом лучшем виде. В них совершенно нет кичливости своей исполнительностью, делают много, хорошо и молча.