Миша работал по электротехнической части, за войну был и в автомобильной, и в авиационной командах. Приехал домой, стал продувать самовар, да и опрокинул его себе на голову. Лицо поправилось, а глаза еще не смотрят, но доктора обещают, что кончится все хорошо. А Зарайский и сам не знает, отчего приключилась у него беда. «Верно, с натуги», – соображает он. Был Зарайский ломовым извозчиком, не дурак был выпить, любил и почитать. Зарайскому лет 35, росту он среднего, голова русая, круглая, голос хриплый и растяжистый.
Мише года 23–24, лицо белое, волосы черные. Характера мягкого, покладистого и сходчивого. Зарайский краешком одного глаза кое-что разбирает и потому считает святой обязанностью помогать Мише в походах. Делает он свое дело с разговорцем и с торжественным спокойствием. Поговорить такой охотник, что был бы, пожалуй, и невыносим, если б не милый его характер, которым как-то все извинялось. И вот после концерта улеглись мы усталые, с раздраженными на свету глазами. Каждому хотелось скорее на покой. Поговорили за раздеванием, легли. Прошло минуты две.
– Миш?
– Что?
– А как это он кошку-то из сундука вытащил… а? Миш, а?
– Да.
– Нет, ты посуди сам: пустой ящик, да и не ящик, а, к примеру сказать, ящичек, эдак негодящий, совсем маленький, и представьте себе – кошку. Это ведь, сказать бы, это, Миш, не палочку вытащить, а.
– Да.
– Али голубя. Так эдак голубок настоящий, что вот летает, не то чтобы там подделка какая, сказать, например, игрушка какая, а ведь живой, трепыхается в руке-то у него, живой.
– Живой.
Миша закутался с головой, укрылся, притих. Зарайский сметил, что товарищ спать хочет, и тоже умолк. Лежал на боку, перевернулся на спину. И видно было, как бодро он покручивал рыжие свои усы, в полной готовности к разговору, в полной настроенности к спору и пересудам. Говорить он мог сколько угодно, с кем угодно и на любую тему. На все у него находились разные полузабытые истории, рождались воспоминания; если же не хватало этих орудий разговора, он со всего плеча пускался в философские рассуждения. А рассуждать была у него большая способность, и первооснову всяческих рассуждений он уловил вполне: сказать много и не высказать ничего. Он никогда не досказывал ни мысли, ни фразы; оставался всегда такой кончик, такой крючочек, за который легко можно было уцепиться и продолжать разговор, несколько отклоняясь в сторону и всегда имея как бы в резерве основную тему разговора. От первой веточки он мог пустить вторую, от второй – третью, и тогда не предвиделось конца-краю обсуждению этих двух веточек и главной, запасной темы. Он говорил с расстановкой, нельзя сказать, чтобы медленно, но и не быстро, повторяя по нескольку раз одно слово, а иногда и целое предложение. Истинная радость отражалась на лице его, когда кто-либо из слушателей брякнет неосторожно «что?» Это «что» служило как бы сигналом к новому нападению и в то же время было ручательством, что речь его слушается, и не просто слушается, а со вниманием. Раз услышав «что», он разгорался и начинал почти что сначала, повторяя все до мельчайших точностей и ловя в то же время по пути новые соображения и новые припоминания. Тут уж совсем заробеешь и готов бы, кажется, тысячу раз отказаться от неосторожно сорвавшегося слова, но уж поздно: поток льется и шумит, не уймешь его, не удержишь. Виделось, что в этом непрерывном разговоре вся его жизнь, скудная впечатлениями, скучная по нутру. Тут он отдыхал, радовался за себя, радовался за других. Да за других он и всегда радовался: душа у него мягкая, любящая, дружественно ко всем настроенная. Когда он слышал, что кому-нибудь легче, что был вот человек обречен на слепца, а теперь прозревать начинает, – губы его как-то невольно и быстро начинали шептать: «Ну вот и слава богу, вот и слава богу». А потом уже начинался настоящий разговор:
– Шутка ли остаться без глаз. Это ведь, так сказать, дескать, хоть бы там что-нибудь видеть, ну там одним бы глазом, что ли, на свет-то, дескать, божий, взглянуть-то бы, а то ведь ты что? Ну, что ты будешь, да и куды же ты годишься, дескать, там работать, что ля?.. Оно и не только, сказать (дескать), работать, видите ли, черную работу али там на станке, портным бы, што ли, да где же вы тут увидите нитку аль иголку, а ведь штаны сшить – не баловаться, тебя посадят, да и сами посудите – кто же их захочет носить, эти штаны, там, без кармана бы али не так простроченные, а теперь ведь их и делают-то по-другому, идешь словно картинка разрисованная, а не то что там сшитые неправильно…