Они правы, но права и мать. Но не прав тот, кто дал уцелеть этим жизням: их следовало оборвать в то мгновение, когда смерть с косою стояла у изголовья, не надо было бороться со смертью, она знала, зачем пришла, и борьба была лишней. Калеки остались жить. Нужны люди, чтобы хранить и поддерживать эти ненужные, тяжелые сами по себе жизни. Будут тратиться чужие силы, и тратиться бог знает зачем. Тут какое-то безрассудство, какой-то перерасход живых сил, ненужное, ложное сострадание.
Когда Авербах сказал: «Дайте мне его завтра в операционную, я выскоблю ему инфильтрат», – мне не было ни страшно, ни тяжело – наоборот, даже совершенно легко и весело.
Войдя к себе, я улыбался. Да и как не быть весело? Состояние глаза все время ухудшалось. Только-только успокоится – и снова раскраснеется, начинай сначала. А тут подходило что-то серьезное, окончательное: выскоблить – и баста. Мне почему-то было особенно смешно на это слово: «выскоблю». Я повторил его несколько раз и все улыбался. Но уже поднималась нервность. Курил, ходил взад и вперед, пробовал лечь и тут же встал и начал снова бродить по комнате. Стал раздумывать: серьезная операция или нет? Под хлороформом или так? Была еще радость оттого, что представляется случай испробовать силу духа. Спокойно или нет перенесу операцию? Буду крепиться до предела, не пикну, не дам знать, что нестерпимо больно. Хватит ли духу? Это занимает больше всего. Завтра операция – все-таки жутко.
4 февраля
Спокойно, тихо на душе. Об операции как-то я не думаю. Был Миша, милый сердцу человек, развеселил, успокоил меня окончательно. Успокоений, конечно, не было, да мы и не говорили почти об операции, – успокоил самый дух нашего разговора, несколько иронический, дружеский и искренний.
Тревоги нет. Наутро операция. Завтра в это время буду уже совсем спокоен. Была Марта, принесла с собою радость и тихую грусть.
Это уж совсем накануне. Может быть, через час, а может, и сию минуту войдет сестра. Пожалуйте. Ночью не мог превозмочь себя вполне, однако ж боролся удачно. Лежу. Пробило 10, 11, 12… Томительно, обидно так, что не спится. Впрочем, что же я расстраиваюсь – ведь каждый день не засыпаю 2–3 часа, тут нового ровно ничего. А немного есть и нового: до полчаса первого я не дотягивал, а теперь вот не спится. Ну, конечно, нервность есть небольшая. «Тр-р-р», – заскрипел вдруг шкаф. Я вздрогнул и странно как-то вздрогнул – одной половиной лица, тем виском, на котором не лежал. Перевернулся – не спится, да и только. А тут полезла в голову разная дичь: я уже сижу во всем белом, в глаз вставили кольцо, чтобы шире был, для удобства. Вое это, пожалуй, и не больно, только с непривычки жутко как-то. Нет-нет, но надо думать лучше о чем-нибудь другом, скорей о другом и о хорошем, светлом, о том, что противоположно этой операции. И поплыли, поплыли кавказские картины. В Эривани так тепло-тепло. Вот и сад, любимый наш сад, – он весь в цвету. Бледно-лиловые цветы абрикосов, распустилась сирень. Хорошо. А вот качели – смотри: это Ная качается там. Пойду и я. Вот уже мы вместе. Она весело, звонко так смеется, и вдруг чей-то знакомый голос прорезает молчание: «Да прямо держите голову… Ну, смотрите кверху…» Стальной ножичек заходил по глазу. Мне и больно и радостно, что так спокойно я даю резать себя. Не надо, не надо – скорее к Кавказу, скорее к этим привычным дорогим моим думам о ней. А впрочем, не только о ней: у меня там много друзей, вон и Яша стоит, большой, неуклюжий такой.