Должен, впрочем сказать, что шансы не увеличились с тех пор, что в нашем доме поселился и распоряжается брат Руфа — Кайсер, оставшийся управдомом, — жуткий, глупый, вечно пьяный мужик из того десятка, которыми была полна жизнь в первые месяцы революции.
Вчера уехал за границу наш единственный, наш сын Кока. Я опасался, что момент разлуки будет очень болезненным, так как мальчик (ему 23 года) никогда надолго от нас не отделялся. И мы жили в самом тесном и сердечном общении. Не помешало этому обычаю и то, что он женился на особе вполне миловидной, не вполне «подошедшей» к дому. Постепенно мы привыкли к ее хорошенькому личику и к тихому (в нашей среде, по крайней мере) нраву. Однако проводы прошли без терзаний и слез, и даже глаза моей божественной Кулечки не увлажнились. Причиной тому было то, что нам слишком хотелось, чтобы Кока поскорее выбрался подышать воздухом Европы, а к тому же у нас надежда там его увидать не далее как через три-четыре месяца (а если верить Добычиной, которая вчера на вокзале шептала, что она нас отправит не позднее 20-го июля, тогда еще раньше). Здесь же за последние дни благодаря осложнениям с квартирной платой, вокруг которой возникла целая тяжба нашего соседа Тырсы, пытавшегося втянуть и Коку, и сериальными арестами, стало уж больно неуютно. Наконец, помешало излиянию чувств еще и то, что слишком много набралось прощающихся. Как здесь, на квартире, так и затем на перроне Балтийского вокзала, так что получилась чрезвычайная суета и суматоха. Благодаря этому трудно было опомниться, как следует «осознать момент».
И в той же суматохе прошли без всякого заметного огорчения проводы моего старшего брата Альбера, отправившегося под присмотром Коки и в сопровождении своего сынка Алика в Париж, вероятно, без шансов вернуться, «влачащего ноги», вероятно от волнения, а, может быть, и от «дубовых» американских сапог, полученных из КУБУ, которые он с детским упрямством пожелал одеть в дорогу. Вдруг на полдороге по перрону он ослабел и не смог двинуться дальше. Пришлось его посадить на стул и так донести до вагона (оказавшегося «жестким»). Итак, в последний, вероятно, раз я слышал вчера днем его милую, веселую и талантливую импровизацию, то самое, что так меня дразнило и возбуждало в детстве, что было каким-то моим музыкальным солнцем, что в эти годы с 1920 знаменовало мне весну, так как с наступлением тепла Альбер решался проникнуть в свою запертую на зиму гостиную, где у него стоит его старый, видавший лучшие годы рояль! И мы не угостили старика перед его отъездом, мы не устроили того обеда с превкусным ризи-бизи, который был ему обещан! Теперь думаю об этом, и мне грустно, совестно, но вчера провожало столько людей (среди прочих знакомых и родственников — оба брата Келлера и вообще весь наш дом), столько раздавалось поцелуев, пожеланий, так все друг друга теребили, у Альбера был, несмотря на его слабость, такой счастливый вид, что у меня же екнуло сердце в решительную минуту третьего звонка…
129 лет назад наш родной дед тоже бежал от ужасов революционной жизни, но он в то время был полон молодости и сил, тогда как его внук возвращается хилым, дряхлым, абсолютно нищим и лишь сохраняя в душе характерную для нашей семьи черту: бодрость, какую-то органическую неспособность к унынию. Эта же бодрость — есть «безумие», в сильной степени присущее «правнуку», то есть Коке (он от матери еще унаследовал великий дар энергии и легкости и радостности), и вот почему мы с Акицей смотрим на отъезд нашего сына как на его спасение, как на известный шанс спасения. Для нас Кока при его талантах едва ли пропадет, а, может быть, спасет и нас.
Днем состоялось заседание в Большом драматическом театре. Из всех дебатов мы приняли одного Треплева (несмотря на безвкусное его изображение Поприщина. Он все же произвел некоторое впечатление). Протеже Марии Александровны Верховенскую (урожденную Дондукову-Корсакову) провалили. Гиацинтова своим пронзительным голосом окончательно ее от себя отшвырнула. Да и ничего в ней нет ценного.