Ровно 12 часов ночи на
1-ое апреля. Мне LXX лет. На душе спокойно, как в могиле. Позади каторжная, очень неумелая, неудачливая жизнь, 50-летняя лямка, тысячи провалов, ошибок и промахов. Очень мало стяжал я любви: ни одного друга, ни одного близкого. Лида старается любить меня и даже думает, что любит, но не любит. Коля, поэтичная натура, думает обо мне со щемящею жалостью, но ему со мною скучно на третью же минуту разговора — и он, пожалуй, прав. Люша… но когда же 20-летние девушки особенно любили своих дедов? Только у Диккенса, только в мелодрамах. Дед — это что-то такое непонимающее, подлежащее исчезновению, что-то такое, что бывает лишь в начале твоей жизни, с чем и не для чего заводить отношения надолго. Были у меня друзья? Были. Т. А. Богданович, Ю. Н. Тынянов, еще двое-грое. Но сейчас нет ни одного человека, чье приветствие было бы мне нужно и дорого. Я как на другой планете — и мне даже странно, что я еще живу. Мария Борисовна — единственное близкое мне существо — я рад, что провожу этот день с нею, эти дни она больна, завтра выздоровеет, надеюсь. <...> Днем все повернулось иначе — и опровергло всю мою предыдущую запись. Явились Люша и Гуля и привезли мне в подарок целый сундук папетри — и огромный ларец сластей — и чудесную картину.Приехал Викт. Вл. Виноградов и привез мне письмо от Ираклия — и пришла кипа телеграмм — от Шкловского, от саратовских некрасоведов, от Ивича, от Алферовой, от Таточки. Я был рад и спокоен. Глущенко подарил мне бюстик Мичурина, свою брошюру и бутылку вина, Ерусалимский — книгу, второе издание — и я думал, что все кончено, вдруг приезжает Кассиль с письмами от Собиновых, с адресом от Союза Писателей, с огромной коробкой конфет — а потом позвонил Симонов и поздравил меня сердечнейшим образом. Хотя я и понимаю, что это похороны по третьему разряду, но лучших я по совести не заслужил. Перечитываю свои переводы Уолта Уитмэна — и многое снова волнует, как в юности, когда я мальчишкой впервые читал Leaves of Grass*. Пришли телеграммы от Федина, от Симонова, и т. д. <...>
* «Листья травы»
29 марта.
<...> Всеволод Иванов подарил мне свою книгу о Горьком — вернее ту книгу, где есть его воспоминания о Горьком. Очень хорошие воспоминания, внушенные горячей — я сказал бы сыновней — любовью. <...> вот наступил день 1-го апреля 1953, день моего рождения. Яркий, солнечный, бодрый. Я встал рано, часа три работал над Уитманом, над корректурами некрасовского трехтомника, а потом дряхлый, хилый, но счастливый — предсмертно счастливый — изобильно позавтракал с Марией Борисовной — и пришел неизвестный моряк и поднес мне от неизвестной розы, а потом приехала Аветовна и подарила мне абажур для лампы, расписанный картинками к моим сказкам (египетская работа, исполненная ею с большим трудолюбием), а потом носки и платки и рубаха от внуков с чудесными стихами, очевидно, сочиненными Лидой. Читаю множество книг, которые должны помочь мне в корне переделать «От двух до пяти» — и раньше всего «Основы общей психологии» С. Л. Рубинштейна. <...>13 апреля.
Дивные апрельские события! Указ об амнистии, пересмотр дела врачей-отравителей окрасили все мои дни радостью. — Умерла Дора Сергеевна Федина, котор. я знаю с 1919 года. Федин исхудал, замучен. С восторгом говорит о Нине: «вот моя дочь, мне казалось я знаю ее в совершенстве, но только теперь я увидел, сколько в ней любви, душевных сил, преданности. Когда заболела Дора Сергеевна, Ниночка словно переродилась: взвалила на себя весь уход за матерью, сняла с меня все заботы, ведалась с врачами, с сиделками, не спала ночей — совсем другая, какою я ее никогда не видал».Федин утверждает, что Дора Сергеевна давно уже знала, что у нее рак, но скрывала от них свое знание и делала вид, что верит их утешительным выдумкам. Почему? Он говорит: из любви к ним, из нежелания сделать им больно. Но ведь она знала, что они знают. Я думаю: тут другое. Умирать стыдно. Другие живут, а ты умираешь. Если быть стариком совестно (это я знаю по себе), то насколько же стыднее умирать. А она знала, что умирает, и скрывала это от всех, как тщеславные люди скрывают свою бедность, свою неудачливость. <...>
26 апр.
<...> Жаль, что я не записал своей беседы с Пастернаком в его очаровательной комнате, где он работает над корректурами «Фауста». Комната очаровательна необычайной простотой, благородной безыскусственностью: сосновые полки с книгами на трех-четырех языках (книг немного, только те, что нужны для работы), простые сосновые столы и кровать — но насколько эта обстановка изящнее, артистичнее, художественнее, чем, напр., ориентальная обстановка в кабинете у Вс. Иванова — где будды, слоны, китайские шкатулки и т. д.