Георгию Нестеровичу 82 года. А он читает чешскую брошюру — со словарем — о положении больничного дела в Чехословакии. И говорит: «Какой чудесный народ. Всю систему охраны здоровья детей они позаимствовали у нас и глядите: уже во многом перегнали нас!»
Читал Стивенсона о дневнике Pepys'a — и там нашел поразительное место: обо мне и М. Б. Все (за исключением злой характеристики жены Pepys'a) слово в слово относится ко мне и к ней (стр. 226)
1.Меня тянет не только на могилу к М. Б., но и в могилу. Как будто высунулась из могилы рука и тянет меня, тянет с каждым днем все сильнее, и я не сопротивляюсь,
Я заставляю себя интересоваться своими «Бибигонами», «От двух до пяти», но на самом деле я наэлектризованный труп. <...>
1 апреля 55. Ну вот, Корней, тебе и 73 года!
До сих пор я писал дневник для себя, то есть для того неведомого мне Корнея Чуковского, каким я буду в более поздние годы. Теперь более поздних лет для меня уже нет. Для кого же я пишу это? Для потомства? Если бы я писал его для потомства, я писал бы иначе, наряднее, писал бы о другом, и не ставил бы порою двух слов, вместо 25 или 30,— как поступил бы, если бы не мнил именно себя единственным будущим читателем этих заметок. Выходит, что писать дневник уже незачем, ибо всякий, кто знает, что такое могила, не думает о дневниках для потомства.
Вчера читал
«Tramp abroad» —
и с прежним
восторгом
* «Ужасный немецкий язык»
2-го апреля.
Ночь спал с нембуталом. Голова как пятка. Ни строки написать не могу. Правил «Феофила» и «Грегуара» Толстых, потом гулял с Ив. Вяч. Якушкиным, внуком декабриста. Он в разговоре назвал Твардовского грубияном и нахалом. Оказывается, М. Ф-на, кропающая самодельные стишки, решила показать их Твардовскому (живя в Барвихе) — и Твар. забраковал их самым невежливым образом. Спрашивается, что же ему было делать. Теперь Як. хочет вызвать и меня на такую же грубость. <...>5 мая.
Была вчера Тамара Влад. Иванова. <...>Говорила Тамара о том, что против Всеволода в Союзе писателей было нечто вроде заговора. Когда впервые давали ордена, было решено дать Всеволоду орден Ленина, но Павленко вмешался: «ему достаточно знак почета». Тогда Сталин сказал: «Ну если не Ленина, дадим ему орден Красного знамени». Тамара Влад. утверждает, что в союзе писателей сплочённая группа руководителей (Симонов, Сурков и др.) все время запугивали власть, указывая на мнимую контрреволюционность целого ряда писателей.
Мне это показалось фантастикой. Но в тот же день я получил подтверждение этого преступления литературной верхушки. Пришел к Коле Э. Казакевич и без всякого побуждения с моей стороны стал говорить об этом. Каз. утверждает, что Сурков держится главным образом тем, что при всякой возможности указывает на антисоветскую (будто бы) линию таких писателей, как Казакевич, Н. Чуковский, Гроссман, Всев. Иванов и др.
С Казакевичем я впервые познакомился только вчера. Из него так и брызжет талант. Речь его необычайно энергична. Он составил очень забавную табель о рангах для писателей — или, как он говорит, «шкалу» — состоящую, кажется, из 84 (или 76) номеров, начиная от «величайший», «гениальный» и кончая «классовый враг». Тут есть и «справедливо забытый», и «несправедливо забытый», и «небезызвестный», и «интересный», и «выдающийся», и «видный», и «крупный», и «крупнейший», и как качественное определение — «детский». Он говорил, что, если разработать эту шкалу, она сильно помогла бы, скажем, работникам Литфонда.
— Предположим,— сказал он — я, Казакевич, прошу пособия 5000 рублей. Рудянский глядит в «шкалу» и видит: «Казакевич — интересный писатель», и отвечает: я могу дать вам только 2 тысячи.
У него это гораздо смешнее и тоньше. Я передаю смысл его речи, но вся ее сила — в деталях.
Корректура Уитмена для «Огонька», корректура Авдотьи, корректура Слепцова — все это сгрудилось, и я не могу закончить срочной статьи о Уитмене для Гослита.