Там. Вл. сказала Шолохову с улыбкой о его домостроевских замашках. Он ничего не ответил, только протянул жене стакан, чтобы она зачерпнула ему еще.
Люшенька
подарила мне
третьего дня
изданный в
Дрездене альбом
франц. импрессионистов.
И я понемногу
Был у меня Заболоцкий. Специально приехал, чтобы подарить мне два тома своих переводов с грузинского. Все тот же: молчаливый, милый, замкнутый. Говорит, что хочет купить дачу.
А давно ли он приехал из Караганды, не имея где преклонить голову, и ночевал то у Андроникова, то у Степанова в их каморках.
Сегодня были у меня: Оля Грудцова, Наташа Тренева; мы сидели и читали переводы Заболоцкого из Важа Пшавелы и Гурамишвили, когда пришли Пастернак, Андроников,— и позже Лида. Пастернак— трагический — с перекошенным ртом, без галстуха, рассказал, что сегодня он получил письмо из Вильны по-немецки, где сказано:
«Когда вы слушаете, как наёмные убийцы из «Голоса Америки» хвалят ваш роман, вы должны сгореть со стыда».
Я романа «Доктор Живаго» не читал (целиком). <...>
Но сам он производит впечатление гения: обнаженные нервы, неблагополучный и гибельный.
Говорил о Рабиндранат Тагоре — его запросили из Индии, что он думает об этом поэте — а он терпеть его не может, так как в нем нет той «плотности», в которой сущность искусства.
Взял у меня Фолкнера «Love in August»
3.Сегодня он первый раз после больницы был в городе — купил подарки сестрам и врачам этой лечебницы. <...>
29 апреля.
Я в Загородной больнице Кремля. Палата роскошная, но для меня неудобная. Познакомился с хирургом Ник. Ник. Куном, милейшим сыном Бела Куна, братом Агнессы. По соседству со мной палата, где лежит Федор Гладков. Он неск. раз хотел навестить меня. Я не мог принять его. Сейчас зашел к нему и ужаснулся. Болезнь искромсала его до неузнаваемости. Последний раз я видел его на Втором съезде писателей, когда он выступил против Шолохова. По его словам с этого времени и началась его болезнь. Он, по его словам, не готовился к съезду и не думал выступать на нем. Но позвонил Суслов: «вы должны дать Шолохову отпор». Он выступил, страшно волнуясь. На следующее утро ему позвонили: «вашим выступлением вполне удовлетворены, вы должны провести последнее заседание...»— И сказать речь?
— Непременно.
Это его и доконало, по его словам. После его выступления против Шолохова он стал получать десятки анонимных писем — ругательных и угрожающих — «Ты против Шол., значит, ты — за жидов, и мы тебя уничтожим!»
Говоря это, Гладков весь дрожит, по щекам текут у него слезы — и кажется, что он в предсмертной прострации.
— После съезда я потерял всякую охоту (и способность) писать. Ну его к черту. Вы посмотрите на народ. Ведь прежде были устои, такие или сякие, а были, а теперь — пьянство, разгул, воровство. А высшие власти...
Тут он страшно закашлялся. Из дальнейших слов выяснилось, что в поезде, когда он ехал в Саратов к избирателям (его наметили кандидатом в депутаты Верх. Совета), с ним приключился инфаркт — и с тех пор он держится только инъекциями, новокаином — и мыкается по больницам.
30 апреля.
Гладков вызвал меня на прогулку. Мы гуляли часа полтора. Он — это его стиль! — рассказывал с возмущением разные случаи несправедливости, подлости, воровства и т. д., всякий раз выставляя на вид свое благородство. Сообщил мне, что Берия издавал приказ, чтобы даже по гражданским делам не было оправдательных приговоров. И перешел на своего любимого конька: на чистоту русского языка, кот. он понимает не диалектически. Когда Виноградов сказал, что слово «довлеть» теперь понимается в новом значении, он настоял, чтобы довлеть в этом новом значении в словаре не фигурировало. Упрекнул меня, почему я говорю озорничáть, а не озорнúчать и т. д. <...>20 мая.
<...> Пришла корректура моей книжки «Из воспоминаний». Держу корректуру. Книжка мне очень не нравится. О «Потемкине» — плохая беллетристика. О Репине растянуто и слащаво. Хуже всего то, что Репин уже не вызывает во мне того восторга, с каким я относился к нему, когда писал эту книжку. О Горьком — вяло, много недоговоренного. Вообще что-то есть в этой книжке фальшивое.Пишу о Блоке — очень туго, без воодушевления. Чехов опять отложен. <...>
23 мая, ночь на 24-ое. Вот уже 4-ая ночь, как я не сплю. Стыдно показаться людям: такой я невыспанный, растрепанный, жалкий. Пробую писать, ничего не выходит. Совсем разучился. Что делать? Иногда думается: «Как хорошо умереть». Вообще без писания я не понимаю жизни. Глядя назад, думаю: какой я был счастливец. Сколько раз я знал вдохновение! Когда рука сама пишет, словно под чью-то диктовку, а ты только торопись — записывай. Пусть из этого выходит такая мизерня, как «Муха Цокотуха» или фельетон о Вербицкой, но те минуты — наивысшего счастья, какое доступно человеку.