9 марта.
<...> Сестер насильно заставляют быть гуманными. Многие из них сопротивляются этому. В голове у них гуляет ветер молодости и самой страшной мещанской пошлости. Сейчас Коля принес мне Заболоцкого, Люша — Матисса. Даже дико представить себе, чтобы хоть одна из них могла воспринять это искусство. Словно другая планета. Кино, телевизор и радио вытеснили всю гуманитарную культуру. Мед. «сестра» это типичная низовая интеллигенция, сплошной массовый продукт — все они знают историю партии, но не знают истории своей страны, знают Суркова, но не знают Тютчева — словом, не просто дикари, а недочеловеки. Сколько ни говори о будущем поколении, но это поколение будет оголтелым, обездушенным, тёмным. Был у меня «медбрат» — такой же обокраденный. И у меня такое чувство, что в сущности не для кого писать. <...>25 марта.
Меня сегодня выписывают. Между тем сегодня мне особенно худо. <...>Вы без особенных усилий
Мое здоровье подкосили.
О да, напрасно я глотал
Ваш ядовитый нембутал.
Сначала стуками и криками
Меня кололи вы, как пиками,
И в довершение обид
Мне поднесли радикулит.
Нет, я еще (или уже) не в силах кропать даже колченогие стишонки.
Прошло много времени после выхода из больницы.
23 апреля.
За это время я раза три виделся с Пастернаком. Он бодр, глаза веселые, побывал с «Зиной» в Тбилиси и вернулся помолоделый, самоуверенный.Говорит, что встретился на дорожке у дома с Фединым — и пожал ему руку — и что в самом деле! начать разбирать, этак никому руку подавать невозможно!
— Я шел к вам! —сказал он.— За советом.
— Но ведь вы ни разу меня не послушались. И никакие не нужны вам советы.
Смеется:
— Верно, верно.
Пришел ко мне: нет ли у меня книг о крестьянской реформе 60-х годов. Нужны имена Милютина, Кавелина, Зарудного и т. д. и в каких комитетах они работали.
Рассказывал (по секрету: я дал подписку никому не рассказывать), что его вызывал к себе прокурор и (смеется) начал дело... Между тем следователь по моему делу говорит: «плюньте, чепуха! все обойдется».
— У меня опять недоразумение... слыхали? — «Недоразумение» ужасно. Месяца три назад он дал мне свои стихи о том, что он «загнанный зверь». Я спрятал эти стихи, никому не показывая их, решив, что он написал их под влиянием минуты, что это не «линия», а «настроение». И вот оказывается, что он каким-то образом переслал «Зверя» за границу, где его и тиснули!!!
1Так поступить мог только сумасшедший — и лицо у П-ка «с сумасшедшинкой».
Переписывается с заграницей вовсю. Одна немка — приятельница Рильке — прислала ему письмо о Рильке, и вот что он ей ответил — а кто-то адресовал ему свое послание во Франкфурт на Майне, и все же оно дошло.
Погода до вчерашнего дня была жаркая, и П-к ходил без шляпы, в сапогах, в какой-то беззаботной распашонке. <...>
27 апреля.
Был у меня в лесу Федин. Зашел по пути. Говорит, что с «Литнаследством» (после напечатания книги «Новое о Маяковском») дело обстоит очень плохо. Так как начальству нужна лакировка всего — в том числе и писательских биографий — оно с ненавистью встретило книгу, где даны интимные (правда, очень плохие) письма Маяк-ого к Лили Брик — и вообще Маяковский показан не на пьедестале. Поэтому вынесено постановление о вредности этой книги и занесен удар над Зильберштейном. Человек создал великолепную серию монументальных книг — образцовых книг по литературоведению, отдал этой работе 30 лет — и все это забыто, на все это наплевать, его оскорбляют, бьют, топчут за один ошибочный шаг.— Создана в Академии Наук комиссия,— сказал Федин.— Я председатель.
— Вот и хорошо! Вы выступите на защиту Зильберштейна.
— Какой вы чудак! Ведь мне придется подписать уже готовое решение.
— Неужели вы подпишете?
— А что же остается мне делать?!
И тут же Ф. стал подтверждать мои слова, что З-н чудесный работник, отличный исследователь, безупречно честный, великий организатор и т. д.
— А его книга о Бестужевых!
2 — говорит он.— А герценовский том и т. д. И знаете, что отвратительно: в комиссию не введены ни Зильбершт., ни Макашин, но зато дополнительно введен... Храпченко. Какая мерзость!— И все же вы подпишете?
— А что же мне остается делать?!
Бедный Федин. Вчера ему покрасили забор зеленой краской — неужели ради этого забора, ради звания академика, ради оффициозных постов, к-рые ему не нужны, он вынужден продавать свою совесть, подписывать бумаги. <...>
Дал в «Новый Мир» свои воспоминания о Луначарском — тусклые и никому не нужные. Над Чеховым работаю вяло, без прежней охоты. И без таланта.