Он предложил мне свои рукописи — для прочтения. Я отказался, так как перегружен работой сверх головы. Он обижен на меня кровно. Но мне утомительно читать его монотонную публицистику. Это сверх моих сил. Теперь он навалил свои писания на Таню. Она чуть не плачет: он пишет так затейливо, претенциозно, кудряво. <...>
2 июля
<...> Пришла верстка 1-го тома Собр. моих сочинений. Очень пухлый том — 46 листов. «Серебряный герб» мне по-прежнему отвратителен: это самая слабая, самая неоригинальная из моих книг. «От 2 до 5» — не плохо. А из сказок не надо было включать «Бибигон». «Бибигон» и «Серебряный герб» — единственные вещи, которые я писал без азарта, равнодушно и вяло. Нужно было бы выбросить их. Продержал 30 листов. Осталось 16.Вчера были у меня критик Огнев, поляк Северин Поляк и армянский поэт Эмин. <...>
5 июля.
Три дня назад Лида вышла из наших ворот, чтобы пойти в Дом Творчества — и увидела автомобиль. Отбежав от него в сторону, она не заметила велосипеда, который мчался за ним. Велосипед сбил ее с ног, она рухнула на землю — повредила себе всю левую сторону тела; с тяжкими ушибами ее доставили в дом. <...>Я правил (в кукушке) корректуру «От двух до пяти». Понадобилась сноска из маршаковского «Воспитания словом». Я взял эту книгу, нашел нужную страницу и стал записывать в корректуру, позвонил Володя Глоцер, котор. был у меня вчера с Риной Зеленой, и сказал мне два обыкновеннейших слова: «Маршак умер» — и меня словно кипятком ошпарило. Рука дрожит, не могу собрать мысли.
И страшная мысль: что если узнает Лида?!
Она сейчас изнервленная, прикованная к постели, лишенная возможности попрощаться с ним, написать о нем — я позвонил Люше, чтобы она приняла меры, но ведь приедет Любарская — и остановится у нас на квартире. Люб. приедет на похороны.
7 июля.
Совсем пододвинулись черные дни. От С. Н. Мотовиловой открытка. «Лежу больная» и т. д. Лида больна — сотрясение мозга.— Маршак, его похороны 9-го.— Вчера с тоскою наговорил чего-то для «Литгазеты» и «Лит. России».— Позвонил кто-то и сказал про семью Уструговых: Варвара Карольевна была убита, а Аля Устругова, так чудесно певшая моего «Крокодила», курносенькая, похожая на девочку, изящная, талантливая, была расстреляна за шпионство (!), ее пытали так, что она с кровью вырвала свои чудесные волосы и т. д. Я боюсь подойти к телефону. Каждый звонок о беде. Была вчера у меня Софа Краснова, бездарная редакторша моего Собрания сочинений. 1-й том сверстан гнусно, рисунки выбраны кое-как, стишонки распределены по-дурацки. Но... калькуляция тома уже сделана — и менять ничего нельзя. Я вообразил, что будет макет, макета мне не показали. Ужасно это возмутило меня. 50 лет назад, когда я редактировал Репина «Далекое близкое», перестановка всех рисунков, переверстка и т. д. производились в 3 дня — и не было преступлением. А теперь при плановом хозяйстве требуется чуть ли не декрет Совета министров, чтобы произвести перестановку текста в 4-х листах (из 46). Калькуляция... <...>8 июля.
Все страшнее для меня мысль о Маршаке. Больной, весь в когтях смерти, он держался здесь на земле только силой духа, только творчеством. Возле его постели был целый стол, заставленный лекарствами. Он не мог ходить, оглох, ослеп, весь съежился, как воздушный шар, из которого выкачали воздух — но на письменном столе у него высился ворох бумаг, и покуда он был повелителем этих бумаг, покуда он мог создавать свои черновики, которые он бесконечным, неустанным трудом превращал в поэзию, в песню, в эпиграмму, в русского Бернса, русского Блэйка — он держался на поверхности земли. Вообще эта «поверхность земли». Она существует миллионы лет. И вдруг после миллионов лет небытия на ней возникает на минутку человек — и через минутку уходит в небытие прочь с поверхности. С такими глазами, с такой биографией, Самуил Яковлевич написал о Габбе:Ты научила меня умирать.
И в его устах это были не слова. Он после ее смерти стал мудрее, смиреннее, строже к себе. <...>
24 августа.
Последние полтора месяца впервые показали мне, что моя жизнь вступила вПРОТОКОЛ МОЕГО УМИРАНИЯ. <...>
Утром 10 сент. Камфара.