Рассказывал, как вызвали его в «скорую помощь», где лежал при смерти его племянник. Он вызвал к племяннику профессора, но главный врач не допустил профессора.
Тынянов сказал: «Я настаиваю».
— А вы где служите?
Т ы н я н о в.— Вот этого я вам и не скажу.
В р а ч.— Ну тогда в виде исключения разрешаю. <...>
12 мая.
У меня был грипп. Я уехал и провалялся в Питере. Вчера полегчало, приехал к Муре. <...>11 мая был у меня Тынянов — соблазнял заграницей, Горьким, новыми лекарствами, внутривенным вливанием. «Поезжайте с Мурой в Берлин! На станции Am Zoo вас, по моей просьбе, встретят Гуль и Совин [нрзб.—
Тынянов взбудоражил Саянова, Ольгу Форш, Илью Груздева.
Копылов говорит, что у Муры нога заживает. «Если все пойдет хорошо, мы через две недели снимем гипс — и знатно прогреем твою ногу на солнышке». <...>
25/V.
<...> Мура вчера была в самом веселом настроении: я читал ей Шиллера «Вильгельм Тель», и ее насмешила ремарка: «барон, умирающий в креслах». Читали мы еще «Конька Горбунка» и начали «Дитя бурь». <...>30/V.
Изучаю народничество: читаю Юзова (Каблица), Михайловского, Эртеля и проч. и проч. Обложен со всех сторон «Отечественными записками» 70-х годов.I/VI.
<...> Напишу-ка я лучше о том, что сейчас волнует меня больше всего (после болезни Муры). Я изучил народничество — исследовал скрупулезно писания Николая Успенского, Слепцова, Златовратского, Глеба Успенского — с одной точки: что предлагали эти люди мужику? Как хотели народники спасти свой любимый народ? Идиотскими, сантиментальными, гомеопатическими средствами. Им мерещилось, что до скончания века у мужика должна быть соха — только лакированная,— да изба,— только с кирпичной трубой, и до скончания века мужик должен остаться мужиком — хоть и в плисовых шароварах. У Михайловского — прогресс заключается в том, чтобы все мы по своему духовному складу становились мужикоподобными. И когда вчитаешься во все это, изучишь от А до Z, только тогда увидишь, что...нужны не годы —
Нужны
Чтоб человека создать из раба
4.Столетий не понадобилось. К 1950 году производительность колхозной деревни повысится вчетверо.
5/VI.
<...> Объяснение со Шкловским. Удивительно: он всегда в лицо говорит мне комплименты, называет меня лучшим критиком, восхищается моими статьями, а в печати ругает мерзейше,— щиплет мимоходом, презрительно. Я сказал ему об этом. Он объяснил: что он и тогда, и тогда искренен,— и так убедительны были его объяснения, что я поверил ему.Вечером был у Тынянова. Говорил ему свои мысли о колхозах. Он говорит: я думаю то же. Я историк. И восхищаюсь Сталиным как историк. В историческом аспекте Сталин как автор колхозов, величайший из гениев, перестраивавших мир. Если бы он кроме колхозов ничего не сделал, он и тогда был бы достоин назваться гениальнейшим человеком эпохи. Но пожалуйста, не говорите об этом никому.— Почему?— Да, знаете, столько прохвостов хвалят его теперь для самозащиты, что если мы слишком громко начнем восхвалять его, и нас причислят к той же бессовестной группе. Вообще он очень предан Сов. власти — но из какого-то чувства уважения к ней не хочет афишировать свою преданность.
Я говорил ему, провожая его, как я люблю произведения Ленина.
— Тише,— говорит он — Неравно кто услышит!
И смеется.
Это мне понятно. Я очень люблю детей, но когда мне говорят: «Ах, вы так любите детей»,— я говорю: «Нет, так себе, едва ли».
Начало июля. Числа не помню. Пришла в голову мысль написать книгу под заглавием «Жизнь моя». Очевидно, это—наваждение старости. Вспоминаю такое, чего ни разу не вспоминал за все эти сорок лет. Тумбы у наших ворот. Гранитные. Я стою. Мне года четыре — а все вечером идут из парков, с бульваров с букетами. Я прошу у проходящих:
— Дайте бузочку!
Вдруг какая-то женщина говорит:
— Ах, какой красивый мальчик! Позволь я тебя поцелую!
— Дай три копейки!— говорю я.
Сам я этого эпизода не помню, но рассказывала Маланка.