Зачем автору понадобилось это смешение реалистического, сатирического, фантастического и мистического? Я бы сказал — смешение беспощадное! Может быть, для того, чтобы сильнее выразить все более и более постигаемое современным человеком различие между сущностью вещей и их внешним обликом. Наука начала с разоблачений фантастического и мистического, но сейчас у фантастов и мистиков не хватает воображения, чтобы следовать за наукой. На каждом шагу потрясающие опровержения так называемого здравого смысла, наших привычных представлений, укоренившихся взглядов! И не только обывательских взглядов и представлений — научных убеждений!
Но успехи научных знаний убеждают нас скорее в собственном невежестве, чем в могуществе нашей мысли. После короткого опьянения, когда человеку казалось, что он царь природы, наступило похмелье. Похмелье это выразил Кафка, о нем он рассказал нам, когда его герой почувствовал свою беспомощность в этом, оказавшемся столь странным, мире. Но похмелье — состояние болезненное. И подавленность кафковских героев, их зависимость, бессилие, угнетенность — это пройдет. Булгаков уже не угнетен сознанием того, что человек не царь природы. Он смеется над обывательской уверенностью в непреходящей ценности здравого смысла и практицизма. Самые непрактичные люди — Иешуа и Мастер ближе к истине. Может быть, они ее не знают, но чувствуют, и, может быть, знание это еще не все, надо иметь еще и сердце. Но зато посмотрите на людей мира сего! Как беспощадно они одурачены! И кем!? Не Сатаной, а всего лишь его подручными. Сатана у Булгакова — это не просто злое начало. Дальше больше того — это не злое начало, а диалектика жизни. Он говорит фанатичному Левию Матвею: «Не будешь ли ты так добр, подумать над вопросом: что бы делало твое добро, если бы не существовало зла, и как бы выглядела земля, если бы с нее исчезли тени? …Ты глуп».
Догматики глупы, и Булгаков в романе своем смеется над ними, так же как и над обывательским здравым смыслом, над его плоским материализмом.
Скоро 11 марта — пятьдесят семь лет. Что я скажу в свое оправдание?
Я прихожу в Твой сад. Здесь слагаю я свои суетные заботы и мысли. Я останавливаюсь и слушаю. Я смотрю. Я стараюсь понять Тебя. Но я сознаю, что этого недостаточно и пробую почувствовать Тебя. Движутся соки в деревьях из земли к вершинам. Живут травы. Летят птицы — через час они будут далеко. Непостижимые для меня связи соединяют видимое и невидимое. Рождаются побуждения. Возникают законы. Я Твой. И нет для меня большего счастья, как постичь это.
Старость — это одиночество. Можно, конечно, хорохориться, лицемерить и кривляться, но истина состоит в том, что человек остается один. И все ведет к этому: твои сверстники умирают; друзей все меньше и меньше, новые связи возникают с трудом, и они не прочны. Человек хуже видит, хуже слышит, его веселость иссякает, общительность снижается. Он становится некрасив. А мужчина, если он живет дольше, чем может быть мужчиной, прижизненно оставляет свою жену вдовой. Хорошо, если разум угасает последним, и ты можешь продолжать интеллектуальную жизнь! Но не самым ли долговечным у человека оказывается религиозное чувство, если оно у него было?
И вот важно, пока ты можешь мыслить, пока есть еще время, — понять смысл этого отрицания: энтропию, как момент тотальной организации.
Наш атеизм вульгарен и примитивен и годится, разве что, только для того, чтобы воевать с религиозными
Что же касается религиозного чувства, то оно подобно чувству первой любви, над которым не только легко посмеяться, но которое легко и уничтожить грубым прикосновением. Гораздо проще лишить человека этого чувства, чем воспитать его в нем.
Религиозное чувство и религиозные представления — это не одно и то же, хотя и то и другое имеет взаимообусловленную историю. Эйнштейн обладал религиозным чувством, которое он называл космическим религиозным чувством, и которое было свободно от антропоморфизма. Это предполагает другой уровень культуры, чем тот, который достаточен для атеизма, основанного в лучшем случае на научных представлениях прошлого века.