Читаем Дневник, 2004 год полностью

Разговор в эфир из магазина состоял из общих слов. Вытащили меня, предупредив, что лишь на две минуты. Я давно заметил за собой качество: говорить и писать точно в намеченных размерах, как будто что-то передается, и в конце указанного времени дыхание заканчивается. Успел сказать то, что думал: что до сих пор «Маяк» — лучшая радиостанция, которую, кстати, я всегда слушаю; она отличается от большинства других, где есть какое-то непонятное, востребуемое, может быть, и широким кругом молодежи, но кругом с очень низкой культурой, ощущение: это не то что фон жизни, а скорее оно вышибает любые мысли и лишь занимает внимание — лишь бы не думать, лишь бы ни о чем не размышлять. Так вот, «Маяк» — это станция информативная, это и проблемы нашей страны, другие различные проблемы, проблемы спорные, где разнообразные выступления, от некоторых из них получаешь удовольствие. Так я и сказал, заметив, что с «Маяка», в том числе и с радио, пришло большое количество неплохих наших писателей. Это вполне естественно.

Вспомнил Петрушевскую. Из моих хороших знакомых был Георгий Зубков, который сейчас где-то преподает, ведет журналистику; Глеб Скороходов, который делится своим нажитым опытом во ВГИКе; Валентин Зорин, который сказал, что он уж и забыл, сколько лет профессор. Я не вслушивался в речь, обратил только внимание, что Зорин, как всегда, с апломбом, высоко оценивает каждую свою примитивную мысль. Он что-то начал говорить о том, как они вынуждены были вещать раньше. Упомянул, что в журналистике он — долгожитель. Я тут же, не особенно стесняясь, сказал, что он еще и виртуоз по перемене позиций — если кто-то по-настоящему и вбивал в нас несправедливую точку зрения об Америке (а у Вал. Зорина она была именно несправедливой), вбивал по мелочам, по быту, по отношению к литературе, то это и был мэтр советской журналистики Валентин Зорин. Он был активным, активнее и Шрагина (уехавшего в США еще до перестройки), и Генриха Боровика, который, впрочем, тоже много интересного поведал нам. И всегда казалось, что в их инвективах проглядывало какое-то журналистское «удобство», они как бы сколотили модель, по которой замечательно всё излагали и с которой неплохо кормились, эти специалисты по капиталистическому окружению, по американскому миру. И не надо ссылаться, господа, на идеологию, на то, что «так хотел ЦК». Просто не умели говорить стилистически чуть пошире, чуть потеплее, поёмче, поправдивее. Мы сравнивали их выступления с тем, что читали у Сэллинджера, у Хемингуэя, у других авторов, и я рад, что нынче всё это сформулировал. Вот засранцы!

В книжке много фотографий, в том числе и дорогих для меня; при любом подборе на первый ряд выходят еще живые… Среди фотографий нашел фотографию Аржанова, это наш сосед по Гранатному переулку, с сыном его я когда-то дружил, сын этот уже давно разбился на вертолете, а отец на пару десятков лет пережил его.

Началась осень, жизнь удивительно у меня уплотняется. Всем я чего-то должен, все от меня чего-то хотят. Устаю, но по-прежнему, по-молодому, чего-то хочу от мира.

11–12 сентября, суббота, воскресенье. Утром принялся читать повесть нашей иркутянки Ирины Глебовой о сибирских казаках. Все это здорово написано, по-взрослому, хотя за всем прочитывается Иван Шмелев, которого эта молодая женщина, наверное, и не читала. Особенно хороши первые главы, воспринятые мальчиком уклады казаков, церковной службы, быта (дедушка его был священник). Есть страницы, написанные с поразительной теплотой. Но конец повести— раскулачивание, разрушение церкви — все это уже как-то вибрирует, не то, что это неправда, но слишком много отношений, слишком много сегодняшних эмоций, подсказок телевидения и прессы. Почти по журналистике написана последняя глава, где герой, начавший жизнь в произведении мальчиком, становится священником в одной из церквей и снова переживает разрушение — напали воры и жулики, и пропали иконы. Хорошо, что об этом пишет молодежь.

На даче с В. С. говорили о том, почему в наше время намечается подъем кино, но совершенно черно поле в литературе. Валя сейчас сидит и читает мемуары А.Д. Сахарова. Кстати, она говорит, что в свое время все ее подруги — диссидентки и демократки эти мемуары и не прочли, но рассуждали о них. Как жаль, что Сахарова уже почти забыли, а кое-что у него было такое, за что его, в гражданском смысле, стоило любить. У В. С. возникла мысль, что литературы нет потому, что нет сейчас у нас гражданского общества. Литература превратилась или в сколок жизни, или в ее протокол: все воюют, дерутся, нет единого общего разговора о том, как жить дальше и как мы прожили это время, что не сделано, что сделано, а что сделано из рук вон плохо.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже