Читаем Дневник полностью

Как ты утомительно назойлива! Вот ты уехала, и свободно, как из плена, рванулся я в забытое торжество моего порядка! Ведь мне надо писать рассказы, сценарии, статьи и внутренние рецензии, зарабатывать деньги и тратить их на дачу, квартиру, двух шоферов, двух домработниц, счета, еду и мало ли еще на что. Мне надо ходить по редакциям, и я иду, и переступаю порог, и я совсем спокоен. Здесь всё так чуждо боли, страданию, всему живому, мучительно человечьему, всё так картонно, фанерно, так мертво и условно, что самый воздух, припахивающий карболкой и типографским жиром гранок, целебен для меня. Еще немного — и тревожная моя кровь станет клюквенным соком, и я спасен. Но ты пускаешь в ход свой старый и всегда безошибочный трюк. Ты выметываешь из‑за стола толстое, сырое тело редакционной секретарши своим движением, с циничной щедростью ты даришь ей свою грудь с маленькой точкой, алеющей в вырезе — не то родинка, не то следок папиросного ожога, — и всё идет к черту!

До чего же ты неразборчива! Тебе всё равно, чье принимать обличье. Дача, окно в закате, оранжевый блеск снега, лоток с пшеном и семечками, выставленный для птиц, и поползень висит вниз головой, и снегирь то раздувается в шар, то становится тоненьким, облитым, и чечетки краснеют грудка ми и хохолками, и лазоревка надвинула на глаза голубой беретик. Но вот, вспугнув всю птичью мелочь, на лоток сильно и упруго опускаешься ты большой красивой птицей, измазавшей о закат свое серое оперение. Не розовая, розовеющая, ты принесла на каждом крыле по клочку небесной синевы. Ты поводишь круглым, в золотом обводье, глазом, клюв бочком, клюешь зерно, прекрасная, дикая и неестественная гостья в мелком ручном мирке нашего сада.

— Сойка! — грустно говорит мама, и она догадалась, что это вовсе не сойка.

Всё вокруг лишилось своей первозданности, всё стало отражением тебя, видится через тебя, ощущается через тебя, всё полнится не своей, а твоей болью: и смертельная болезнь, и жалкость родных существ, и звери, и птицы, и вещи на письменном столе. Как это утомляет, как обессиливает — ежечасно, ежеминутно натыкаться на тебя!

О, не дели участи обреченного, не смотри зелеными глазами моей матери, не лижи меня тонким Кузиным язычком, не всплывай нежными скулами со дна каждой рюмки, оставь зерно под моими окнами сойкам, синицам, снегирям, не вселяйся в людей и животных, изыди из окружающих меня вещей. Раз уж ты ушла, то уйди совсем. Это же бесчестно, наконец!.. Словно для тебя существует честное и бесчестное, словно для тебя существуют правила игры. Ты играешь с открытыми картами, это высокая игра — я знаю, — но она так же сбивает с толку, как шулерство. Карты к орденам! Довольно, учись нашей общей, маленькой человеческой игре.

Это была странная ночь. Как будто черный ветер продувал комнату, всё сметая в ней, унося прочь; он был огромен, этот ветер, он распахивал не форточки, а стены, и казалось, весь мир во власти чудовищного сквозняка. И я теснее прижимался к твоему узкому, худенькому телу, лишь в нем находя бедную защиту. То я был в яви и думал о том, что наши головы в последний раз лежат рядом на подушке, то проваливался в кошмар таких мучительно — бредовых сновидений, что они остались во мне частицей моей дневной муки: там путались морские коньки и человечьи зады, наделенные самостоятельным существованием — быть может, то были лица наших близких? — и еще какие‑то мерзости, которым я не могу найти названия, ибо они были вовсе не тем, чем являлись, и я угадывал их вторую, скрытую сущность, но тут же терял угаданное, и было этих мерзостей, что зёрен в гречневой каше, и я задыхался, я совсем погибал в их густоте. А затем, меж явью и сном, — этот черный, зримыи острыми клиньями ветер, и невыносимая сиротливость, и спасение в твоих тоненьких ребрах.

И вдруг знакомо, но с небывалой еще силой рванулось прочь из меня сердце. Я вскрикнул и всем телом подался за ним, словно пытаясь удержать его в себе. И тут мне на грудь мгновенно, бдительно и крепко легла твоя чуть влажная от сна ладонь, маленькая и надежная ладонь, которой ты опираешь себя о землю, когда крутишь свои стремительные колеса. И сердце упало в твою ладонь и забилось в ней, и я мог жить этим его биением уже не во мне. Я заплакал, очень тихо, ты и не заметила, заплакал оттого, что никто не был мне так близок, как ты в эту минуту, и это уходит и ничего тут не поделаешь.

Когда сейчас ночью обрывается во мне сердце, я уже не испытываю страха, не вскакиваю со стоном, ведь я знаю, что оно стремится к тебе в ладонь, и зачем мне его удерживать?..

МЕЩЕРА

Мы охотились, сидя в шалаше с круглым деревянным настилом, засваенным в илистое дно. Сложен был шалаш в жемчужно — припотелой сите, с бело — сотовой клетчаткой на сломах, из березовых веток, покрытых такой безнадежно — желтой, сухой, мертвой листвой, что сжималось сердце.

Перейти на страницу:

Похожие книги

100 знаменитых тиранов
100 знаменитых тиранов

Слово «тиран» возникло на заре истории и, как считают ученые, имеет лидийское или фригийское происхождение. В переводе оно означает «повелитель». По прошествии веков это понятие приобрело очень широкое звучание и в наши дни чаще всего используется в переносном значении и подразумевает правление, основанное на деспотизме, а тиранами именуют правителей, власть которых основана на произволе и насилии, а также жестоких, властных людей, мучителей.Среди героев этой книги много государственных и политических деятелей. О них рассказывается в разделах «Тираны-реформаторы» и «Тираны «просвещенные» и «великодушные»». Учитывая, что многие служители религии оказывали огромное влияние на мировую политику и политику отдельных государств, им посвящен самостоятельный раздел «Узурпаторы Божественного замысла». И, наконец, раздел «Провинциальные тираны» повествует об исторических личностях, масштабы деятельности которых были ограничены небольшими территориями, но которые погубили множество людей в силу неограниченности своей тиранической власти.

Валентина Валентиновна Мирошникова , Илья Яковлевич Вагман , Наталья Владимировна Вукина

Биографии и Мемуары / Документальное