Он удивительно легко похерил всё то доброе и самоотверженное, что видел от Аллы. Он мгновенно забыл, что Алла делала для мамы, как боролась за нее до самого конца. Против меня он ожесточился так, что оторопь брала. И как дурно он подумал о Люсе. Перед кончиной он верил лишь Фирке, Эде и своей равнодушной сестре. Жалкое мамино золотишко, включая и подаренные мне Вероней чудесные часы «Буре» (Вероне они остались от деда), он отдал сестре и Фирке. На сохранение, что ли? Видимо, опасался, что мы украдем. Фирка в очень некрасивой форме дала понять, что может вернуть свою воровскую долю, если… Мы с презрением отказались. Другие жулики затаились, скрылись, как не бывали. Таким образом, фамильные часы пошли Эдику, а мамины жалкие сокровища – Фирке. Это гадко и оскорбительно, это надругательство не только надо мной, но и над мамой, над Вероней, над всем домом. Но особенно мерзко породившее этот чудовищный поступок чувство. А может, в Я. С. взыграл голос крови?…
Жизнь иногда литературна до одурения. Фира разыграла историю кузины Бетты с точностью поистине изумительной. Жаль только, без финала, где всех обманувшая кузина умирает в страшных мучениях от какой-то таинственной, чисто бальзаковской болезни. Фиру постигла иная кара: скоропостижная смерть Я. С. не позволила ей захватить мамину комнату, что непременно случилось бы при нашей деликатности. И маминой сберкнижкой она не успела распорядиться в связи с уходом «единственного наследника», как окрестил себя в заготовленной, но не утвержденной официально справке Я. С. Осталось утешаться золотишком.
Нина*, настроенная последними событиями на философско-элегический лад, говорила Хельмуту**: «Я многое про-
____________________
* Старенькая домработница, хороший человек.
** Хольмут Элков – плотник, столяр. Эстонец. Один из лучших людей в моей жизни.
334
пустила в жизни. Никогда не видела, как сжигают покойников в крематории». «Еще увидите»,- проворчал Хельмут.
Нина о нашей соседке: «Да ведь она наркоматик».
Жемчужное опять не получилось, на этот раз с «Домбровским». На них не угодишь и лучше не стараться. Начальство «обиделось» за Парижскую коммуну. Не так я ее изобразил. Унизил. Французы довольны, их компартия преподнесла мне медаль «За правдивое изображение Парижской коммуны». Я передал ее Сизову для музея «Мосфильма», и он ее потерял. Сам Дюкло одобрил сценарий. Ничего не значит. Наши грамотеи знают лучше, как там всему полагалось быть. На обсуждении я сказал Павлёнку: «Если Коммуна была совершенна, почему ее так быстро и легко прикончили?» Он не знал, что ответить и покраснел от злобы. Потом пробормотал: «Ее возглавляли исключительные люди…» Я перебил: «Вы только что смотрели картину, назовите хоть одно имя, кроме поляка Домбровского». Он этого не мог и рассвирепел еще больше. Теперь будет гадить. Мне нечего рассчитывать на удачу в кино. Если даже она случается, ее похищают. Удачу «Председателя» отдали Ульянову, удачу «Дерсу» – Соломину» Куросаве, отчасти Мунзуку. Меня словно и не было.
Настоящий финал «Домбровского»: пьяный директор польской кинематографии Божим крадет со стола ресторана ЦДЛ, куда я пригласил всю съемочную группу, апельсины и конфеты. Украденное прячет в сумку, набитую тем, что он наворовал на приеме в польском посольстве. Он хватает под столом Аллу за ногу, клянчит у меня деньги и французское вино «Божеле» – с собой. Рядом исходит последним рыком глупый Поремба. На другом конце стола – головой в грязную тарелку – спит пьяненький бесплотный Домбровский – Малянович. Потом Алла на руках отнесла его в нашу машину, где уже сидел директор Божим со своими туго набитыми сумками. Он уговаривал водителя не ждать «всю эту шушеру», а везти его, большого начальника польской кинематографии. Жена Маляновича Малгожата Потоцка делала вид, что не имеет к происходящему никакого отношения. Так же вел себя довольно трезвый актер Шмидт. Сильны потомки Мицкевича! Впрочем, чему тут удивляться: польская кость тоньше, польская жила слабже; у них нет русской вы-
носливости. В моральном отношении они нас догнали и перегнали.
Всё возвращается на круги своя. Как будто не было всех этих лет и дьявольской работы, и удач, и многих ответственных поездок, я опять должен начинать сначала. Как ни в чем не бывало, с прежней жестокостью меня в последний момент не пустили на Вьеннале, открывающееся показом «Дерсу Узала». Это случилось как раз в день присуждения фильму «Оскара». Небольшой довесок к премии.