Меня мама родила в голодный тридцать третий год. В отличие от красавицы сестры я была слабая и такая маленькая, что в роддоме маме сказали: «Жить не будет, очень маленький вес». Когда отец пришел забирать нас с мамой из роддома и взял на руки новорожденную, мама застеснялась и заплакала. Так «неудачно» родила. Отец уже в ресторане не работал, закрыли рестораны, и мама сказала: «Ты уж сейчас работу не ищи. Потом уж». «Потом» — это после похорон. И стали они вдвоем выхаживать своего неудачного ребенка, укладывая его на теплую грелку, и с болью в сердце прислушивались к дыханию и плачу. Плач и стон прекратились после того, как меня крестили. Крестили в храме на Сенной площади. Крестная — Ольга Александровна — жена свата Петра Петровича и бывшая классная дама. А крестный — Вениамин Муравьев — муж маминой двоюродной сестры Веры.
Мама любила рассказывать и о крестинах, и о «чуде» после крестин. «И плакать перестала, и от груди не оторвешь. Хорошо, что молока-то у меня очень много было. Я ведь и Ксениного Кольку вскормила. Он — у одной груди, ты — у другой. Все равно отцеживать приходилось». Всей природой своей, всей крестьянской породой Нюра была создана для того, чтобы рожать, кормить, пестовать. «Я когда через полгода в детскую консультацию тебя принесла, то врач сказал: “Вам, мамаша, премию надо выдать за ребенка, ведь такой был маленький вес”». Ребенка, за которого кто-то должен выдать премию моей маме, но так никто и не выдал, — понесли фотографировать. Мама сама сшила рубашечку с кружевами и лентами вместо лямочек, усадила свое чадо, дала грушу в руки вместо игрушки и громко сказала: «Теперь фотографируйте!»
Она совершила свой подвиг, она выходила, вспоила, вскормила собою, своей любовью, своей бессонницей, своей привычкой не уступать, не отдавать свое дитя никому, даже смерти. И эта фотография стала подтверждением сказанному в консультации: «Вам, мамаша, — премию».
Как мучительно и как долго она умирала! Она протягивала мне навстречу свои худенькие руки с тонкими пальцами, держала мою руку и говорила, прощаясь каждый раз со мною: «Ложись с молитовкой и вставай с молитовкой». Это было ее завещание, то главное, что она вынесла и поняла за свою девяностодвухлетнюю жизнь.
И произошло то самое страшное, чего я боялась всю сознательную жизнь, — на Троицу, второго июня девяносто шестого года. И сбылся этот страшный предвоенный сон, и бежала я уже не во сне, а в жизни, не в состоянии сдвинуться с места и с криком, который никто не слышит: «Мама, я здесь, не уходи, мама».
А она будет лежать со светлым, помолодевшим лицом, словно празднует праздник Троицы в родном Попкове и в чистой белой горнице укладывает березовые ветки вокруг иконы Богородицы. И сидят за большим столом ее отец, и мать, и братья, и сестра Лиза. А в дверях стоит «городской» жених Василий Иванович. И все они любовно и нежно смотрят на Нюру — «поскребыша». Они наконец вместе. Они встретились.
Сестра болела и на похороны мамы приехать не смогла. Любимый и единственный внук Арик, Арсюшка, уже несколько лет покоился на огромном, страшном своей огромностью Левашовском кладбище. О его смерти мама так и не узнала. Оберегая и боясь за нее, мы с сестрой не сказали ей о ранней смерти внука. Когда мама спрашивала: «А что же Арсюшка-то не приезжает?», я, складывая пальцы крестом и моля Бога простить меня за ложь, говорила маме, что время тяжелое, дорога опасная, что работает, занят, что не может. Она, наверное, догадывалась. Но то, о чем она догадывалась, было столь противоестественно и ужасно, что она заставляла себя «поверить». А потом я поняла, что заставляла она себя поверить, жалея меня более, чем себя. Она долго смотрела мне в глаза, а потом говорила: «Уж жив ли он? Приснился он мне сегодня. Руку эдак протянул и говорит: “Бабушка, помоги!” Уж больно жалко всех».
Ей, старенькой, немощной, болеющей и бессильной, было жалко всех. Христианство было ее сутью, ее упованьем, ее органикой, ее естеством. Не себя жалеть, не жаловаться, а другим помочь, своих укрыть, защитить от ударов жизни. Чувствуя свою скорую кончину, она просила всех, кто навещал ее: «Вы уж Таню не оставляйте, она совсем одна здесь, уж я вас очень прошу». Просила и сиделок, и соседей, и совсем чужих. Когда все, кого она так просила, рассказывали мне об этом после ее смерти, мне хотелось кричать от отчаяния и боли. Потому что моя бедная мать мне не сказала ни разу об этом, а всегда повторяла только о молитве.