Он спросил меня о Шкловском, я вспомнила, что и Виктор Борисович интересовался им – и повела его к Серафиме Густавовне, терзаясь, что надо работать, работать, я запуталась в Бог [данович?] и Ивиче (Последнее безнадежно).
Пришли. Там лучше. Серафима Густавовна поправляется, мир, и книгу Виктора Борисовича о прозе похвалил Виноградов[137]
. Виктор Борисович явился – обнял Оксмана. И сразу они заговорили – сразу Виктор Борисович счастливым похваленным голосом, Оксман – имитируя открытость; сразу о литературе, и мы с Серафимой Густавовной переглянулись – «понимаешь? здорово, правда? неслось из угла – будто два мальчика о рогатках.Так погиб день, который должен был быть самым рабочим, вывести меня из прорыва.
– Вы неверно написали о слове и деле. Герцен боролся не только словом, он от слова перешел к делу.
Выясняется, что он из Лондона что-то организовывал, создавал общество. Если даже выяснится и вдесятеро больше – все равно: плач или VII лет, Тихон или ответ Каткову, Письма к…, Письма из… и «Былое и Думы» – это его борьба, которую он ведет в веках, а не что-либо другое.
Виктор Борисович и Серафима Густавовна в пьянстве, как дома, они сразу мирятся, очень любят друг друга. Виктор Борисович все время предлагает тосты за любовь и за Серафиму Густавовну и целует ей руки и губы, а когда она отходит говорит мне:
– Если бы она знала, как я ее люблю. В 50 лет иметь такую любовь 60-летнего человека и не знать этого!
– Выпьем за баб, за наше вдохновение и совесть!
– Выпьем за искусство, за любовь, за коммунизм!
– Выпьем за Ваню! Он настоящий человек, время для него, он его участник!
– А я, Л. К., погибаю от того, что у меня есть гениальность, но нет талантливости. И гениальность остается нереализованной.
Потом Шкловский лег на постель и мгновенно уснул.
Дорофеев пришел уже пьяный и один выпил 1/2 бутылки водки, для него купленной. Опьянев он стал стараться говорить мне неприятности.
– А я читал Вашу статью о Герцене. Очень вредная статья. Я тогда же подумал, что мы враги.
– Где же Вы ее читали?
– В Детгизе.
Объяснить свою точку зрения он не мог, но ему хотелось продолжать меня уязвлять. Он пошел по очень дешевой линии.
– Здесь был Корней?
– Да.
– Вот это да. Вот Корней это да.
Виктор Борисович встретил меня, серый от злости и похожий на Маршака:
– Это невежливо… Заставлять нас стоять на жаре… Я Вам не кавалер, я в возрасте Вашего отца. Я сломал весь день из-за Вас.
– То, что Вы говорите, тоже невежливо, – ответила я кротко.
Скоро мы уселись в поезд, поезд двинулся, Виктор Борисович оттаял и начал сам над собой трунить.
Мы ехали часа полтора.
Там – еловый лес, дубы, березы – а мне все равно – и единственное место, где у меня сжалось сердце был деревянный мостик, похожий на малеевский.
Полгода! Только полгода прошло.
Старый Виктор Борисович и Серафима Густавовна бодро шли с горки под горку, а я плелась, задыхаясь, еле дождавшись привала.
К дому по двум лестницам. Когда больше всего на свете хотелось лечь после лестниц – тогда надо было улыбаться директору и ходить по Музею.
Музей закрыт. Но для Шкловского его открыли. Нас водили: сам директор и некто Пузин[139]
и еще дама – кажется, весь состав.Виктор Борисович начал с того, что сообщил им свои новые домыслы о Пушкине и Аксакове – после каждого абзаца ставя точку заискивающей и в то же время победоносной улыбкой. Первая комната, которую нам показали – комната Гоголя.
Красноватое сукно бюро, зеленоватые сидения кресел, чудесные пространства между удивительно милой аксаковской мебелью.
Вид из окна. Сюда смотрел Гоголь.
Потом мы спустились в кабинет Аксакова. То же очарование диванов, шкатулок, бюро.
«Не людское стойло, а жилье»[140]
, как писал Герцен.Дальше пошли мамонтовские пристройки, которые я уже плохо видела: так болели ноги.
Репин, Васнецов, Поленов, Серов.
Вышли на воздух. Тогда оказалось, что надо осматривать парк.
Нет, старики пошли, а я повалилась на скамью.
Сидела без смысла час.
Потом поняла, что только самый домик тут мил. Нету усадебной тишины. Где-то хлопает мяч. Девушки пьют воду с грубым смехом – это уже не Аксаков, не Мамонтов[141]
. Цветник жалкий.