Ко мне подсел Пузин. Он знает Лизу[142]
, работал в Ясной. Внучатый племянник Фета. Грассируя он рассказал мне, что их только четверо, что по воскресеньям в Музее бывает более 1000 чел., среди них – пьяные, что приходится самим охранять сад, который ломают и топчут, что дом возле – дача, которую выстроил себе (ненадолго!) Берия в 1937 г., а почта – времен войны; что Аксаковский Домик был использован под пленных и оттуда вывезли возы нечистот, а вещи все пришлось реставрировать; что спас дом и организовал Музей – С. И. Вавилов, привезший сюда Молотова.Он извинился «хозяйственными делами» и ушел. Скоро вернулся с полубуханкой хлеба на вытянутых пальцах. Это мне напомнило карточки
Вернулись Виктор Борисович и Серафима Густавовна, снова подошел приветливый и изможденный директор; я стала его гнать на отдых.
Виктор Борисович и Серафима Густавовна жаловались на усталь, но выглядели бодро и молодо.
Подошла удивительная собака – скотч: огромная голова, сидящая на низком туловище свиньи. Уморительная.
Мы пошли к станции.
Сердце болело люто, ноги тоже, я кляла себя.
Сели по команде Виктора Борисовича в обратную сторону. Я его не корила.
Пересаживались.
Я добралась до дому в полуобмороке.
Шкловский, не обращая на меня никакого внимания, лежал уже по своему обыкновению и говорил по телефону – там отругиваясь от редакторов, там – требуя денег, там – хлопоча об Олешинской комнате… Оба они энергичные, практические, напористые – они горы могут своротить.
Потом пришел Буров[144]
с очередной женой, очень свежей молодой женщиной. Они были в Паланге вместе со Шкловскими. И пошли воспоминания: дизель, самолет, ресторан, четки, собор Петра и Павла, соседи, Неман, фотографии, пляж и пр.Я с удовольствием, без горечи и зависти смотрела на этих людей, зная, что у каждого из них своя очень тяжелая жизнь, а Паланга для них – моя Малеевка.
Там был Рахтанов. Серафима Густавовна кончала сверять цитаты; Виктор Борисович лежал по своему обыкновению и то засыпал, то просыпался. Потом проснулся, выпил с нами чаю и лег опять.
Разговор за чаем был веселый и мирный. Говорили о докладе Фадеева, говорили о Панферове, что он
Говорили о книге Рахтанова, которую Детгиз требует переделать. «В крайнем случае я чего-нибудь надиктую», – величественно говорил Виктор Борисович.
И вдруг, совершенно без всякой связи с предыдущим, без всякого повода Виктор Борисович заговорил, лежа, о Тамаре Григорьевне. И в самом оскорбительном тоне.
– Для меня эта дама гораздо хуже Панферова. Статьи ее плохи. Пьесы тоже. Она никакой не литератор. Ленинградская тенишевка, ленинградский хороший вкус. Ничего в литературе не понимает.
Я сначала была терпелива. Я ему сказала, что он работу Тамары Григорьевны не знает, что у нее в шкафу лежит целый том сказок, сделанный необычайно смело и талантливо, что это человек мужественный, крупной судьбы, крупного понимания чести, щедрый и богатый.
Но он продолжал ее поносить.
Я сказала, что Тамара Григорьевна мне друг, и я прошу при мне не говорить о ней неуважительно. А то я брошу в него чем-нибудь тяжелым.
Он продолжал.
Я бросила в него крышкой от сахарницы.
Он продолжал.
Я отвечала уже не помню как, но еще довольно сдержанно и убедительно. Я сказала, что он не имеет право судить о Тамаре Григорьевне, т. к. не знает ее.
Тут Серафима Густавовна сказала, что, по-видимому, Виктор Борисович судит по рукописи Георгиевской, которая ему не понравилась и которую редактировала Габбе.
Тут Виктор Борисович оживился и начал поносить Сусанну.
Тут я взбесилась и сказала, что его рецензия на Сусаннину книгу показывает, что у него никакого непосредственного понимания искусства нет и что рецензия его постыдная.
Тогда он поднялся на постели с криком:
– Вы говорите пошлости! Не смейте у меня в доме защищать эту пошлячку! Не смейте сюда приходить говорить пошлости о Георгиевской!
Я сказала, что о Георгиевской с ним никогда и не заговаривала из снисхождения к нему, что он сам о ней несколько раз заговаривал, а я всегда уклонялась.
Серафима Густавовна и Рахтанов кинулись к нему увещевать его.
Я ушла. И больше я туда не приду. Всю дорогу я плакала – не от горя, конечно, мне этот человек никто, а из-за нервного потрясения. Я шла пешком и знала, что Шкловский, под влиянием Серафимы Густавовны уже звонит мне.
Чуть я вошла в квартиру, раздался телефонный звонок.
– Лида, это Вы?
Я повесила трубку. Я не хочу больше ни слышать его, ни видеть – даже для Серафимы Густавовны. Пора избавляться от балласта.
Очень себя корю – за истерику, за слезы, после которых я чувствую себя как после тяжелой болезни.
Я не могла позволить этой проститутке в штанах позорить порядочную женщину.