Читаем Дневник – большое подспорье… полностью

30 марта 75, воскресенье, Москва. Я поняла вот что.

Больше всех поэтов русских я люблю Блока.

Не Ахматову, столь любимую; но это потому, что она – слишком я; из-за нее, например, безусловно из-за нее, я не стала поэтом. Любая моя, мною пережитая мысль, уже высказана ею с такой полнотой и силой, что «тех же щей да пожиже влей» – незачем. Когда я хочу что-нибудь про себя рассказать я могу просто заговорить ее стихами. «И убывающей любови / Звезда восходит для меня…»[412]. Конечно я и как личность гораздо мельче, потому что для нее существует русская история, «белый, белый Духов День»[413] и пр. Но уж во всяком случае, то малое, что во мне есть (пытка – любовь – смерть), русская природа, Петербург – все это ею выражено. Поэтому, сказать: «Ахматова мой любимый поэт» то же, что «я – мой любимый поэт».

Мандельштам великолепен. Но он ни на секунду не становится мною, а я им. Это постороннее великолепие. Значит, тоже не мой любимый. Чужой, чуждый, гениальный. Точка соприкосновения: Петербург.

Самолюбивый, проклятый, пустой, моложавый…Ленинград, я еще не хочу умирать…[414]

Цветаева совсем чужая и чуждая, хотя ее иногдашняя гениальность мною ощутима. Например: «Что нужно кусту от меня?» или: «Смерть Блока» (с излишними четырьмя строками).

Пастернак – вот это для меня Блок, по степени моей любви к ним и ощущению мною их гениальности. Оба они мужчины, стало быть мною они быть не могут. Остается та степень расстояния, непереходимость чуждости, которая нужна для любви. Вот я и люблю из 4-х – Пастернака и пятого Блока, или точнее первого, которому А. А. очевидно всю жизнь простить не могла, что он – первый, это раз, и что он не влюбился в нее – это два.

А я сейчас перечитываю, то по III книге (томик, подаренный мне когда-то, когда ехала в ссылку, Дедом), то наизусть, Блока и думаю, что ничего более сильного, страстного, гибельного и гениального в русской литературе XX в. не существует… Только Пастернак приближается:

Чтоб тайная струя страданьяПронзила холод бытия[415].

И «Рождественская Звезда» и «На страстной» – по первозданности, и «Рослый охотник…»[416]

А роскошества Мандельштама – они роскошества и есть, они – не интимны, они гранит, мрамор, красоты (конечно, я клевещу и лгу; конечно «По улицам Киева Вия…» или «Мы с тобой на кухне посидим…» или «Квартира тиха, как бумага…» – это гениальные вещи).


21 апреля 75, понедельник, Москва. Арестован Твердохлебов[417]. Обыск у Алика Гинзбурга. Арестован в Киеве и выпущен некто Вл. Руденко[418]. Обыск у Турчина[419]. (Это все – Amnisty).


4 июля 75 (кажется). Дача. Буду писать сумбурно.

Была у Э. Г. Разговор я провела нарочито мирно. (Э. Г. ведь мне никогда и не была другом, но я ее люблю и помню еще «в жизни»). Я ей сразу сказала: «делайте им, конечно, отдел прозы». Дала индульгенцию. Но К. И. не дам им (объяснила подробно почему) и своего текста «Поэмы» – тоже нет. (Они лгут, что все сожгли, а у них 3 экземпляра верстки и, конечно, кто хочет – украл или украдет). Разговор прошел в «дружеской теплой обстановке».

Труднее было с Н. А. Ж. [Ниной Александровной Жирмунской]. Она мне чужая – никто. Произошла «невстреча», говорили только по телефону. Что-то в ее тоне полулебезящее, полусамоуверенное. Она уже вполне, вполне считает себя ахматоведом, знатоком. Сообщила, что Друян просил «Поэму», но она, конечно, не даст; (а мне-то что? У Жирмунского текст 63 г. все равно неверный); что, конечно, все мое из комментария она к сожалению выкинула (т. е. цитаты из «Записок», а моего там процентов 50 другого) и что просит она разрешить напечатать мой экземпляр 1942 – как первый из существующих (т. е. мою тетрадь, уже украденную и напечатанную Кейсом – без указания на мое имя в надписи[420]). Я ей сказала «– Нет, этого не дам (у нее – фотокопия, которую я имела глупость подарить В. М. Жирмунскому). Там надпись А. А». – Это «для Л. К. Ч.»? – Нет, это «Дарю моему дорогому другу» и т. д. Затем я сказала: – «Она уже напечатана за границей». Тут Н. А. стала запинаться от страха. – «Ну, тогда мы возьмем 44 г.». (Ну тогда грош тебе цена! подумала я). Грош еще и потому, что она просит предисловие у Суркова и еще потому, что готовится уступать стихи А. А…. В общем: «любой ценой, только бы вышла Ахматова». Нет, извините, не любой, ибо это уже против Ахматовой, а не за нее… Это уж: «только бы вышел Жирмунский в угоду Приймы»[421]. Строфу же о Пунине в «Поэме», которую я подарила Виктору Максимовичу – я печатать без ссылки на меня разрешила.

Примерно ко дню рождения А. А. я получила от Юнги[422] нежданный грандиозный подарок: продолжение «Пролога»!

Перейти на страницу:

Все книги серии Л.Чуковская. Собрание сочинений

В лаборатории редактора
В лаборатории редактора

Книга Лидии Чуковской «В лаборатории редактора» написана в конце 1950-х и печаталась в начале 1960-х годов. Автор подводит итог собственной редакторской работе и работе своих коллег в редакции ленинградского Детгиза, руководителем которой до 1937 года был С. Я. Маршак. Книга имела немалый резонанс в литературных кругах, подверглась широкому обсуждению, а затем была насильственно изъята из обращения, так как само имя Лидии Чуковской долгое время находилось под запретом. По мнению специалистов, ничего лучшего в этой области до сих пор не создано. В наши дни, когда необыкновенно расширились ряды издателей, книга будет полезна и интересна каждому, кто связан с редакторской деятельностью. Но название не должно сужать круг читателей. Книга учит искусству художественного слова, его восприятию, восполняя пробелы в литературно-художественном образовании читателей.

Лидия Корнеевна Чуковская

Документальная литература / Языкознание / Прочая документальная литература / Образование и наука / Документальное

Похожие книги

100 великих гениев
100 великих гениев

Существует много определений гениальности. Например, Ньютон полагал, что гениальность – это терпение мысли, сосредоточенной в известном направлении. Гёте считал, что отличительная черта гениальности – умение духа распознать, что ему на пользу. Кант говорил, что гениальность – это талант изобретения того, чему нельзя научиться. То есть гению дано открыть нечто неведомое. Автор книги Р.К. Баландин попытался дать свое определение гениальности и составить свой рассказ о наиболее прославленных гениях человечества.Принцип классификации в книге простой – персоналии располагаются по роду занятий (особо выделены универсальные гении). Автор рассматривает достижения великих созидателей, прежде всего, в сфере религии, философии, искусства, литературы и науки, то есть в тех областях духа, где наиболее полно проявились их творческие способности. Раздел «Неведомый гений» призван показать, как много замечательных творцов остаются безымянными и как мало нам известно о них.

Рудольф Константинович Баландин

Биографии и Мемуары
Савва Морозов
Савва Морозов

Имя Саввы Тимофеевича Морозова — символ загадочности русской души. Что может быть непонятнее для иностранца, чем расчетливый коммерсант, оказывающий бескорыстную помощь частному театру? Или богатейший капиталист, который поддерживает революционное движение, тем самым подписывая себе и своему сословию смертный приговор, срок исполнения которого заранее не известен? Самый загадочный эпизод в биографии Морозова — его безвременная кончина в возрасте 43 лет — еще долго будет привлекать внимание любителей исторических тайн. Сегодня фигура известнейшего купца-мецената окружена непроницаемым ореолом таинственности. Этот ореол искажает реальный образ Саввы Морозова. Историк А. И. Федорец вдумчиво анализирует общественно-политические и эстетические взгляды Саввы Морозова, пытается понять мотивы его деятельности, причины и следствия отдельных поступков. А в конечном итоге — найти тончайшую грань между реальностью и вымыслом. Книга «Савва Морозов» — это портрет купца на фоне эпохи. Портрет, максимально очищенный от случайных и намеренных искажений. А значит — отражающий реальный облик одного из наиболее известных русских коммерсантов.

Анна Ильинична Федорец , Максим Горький

Биографии и Мемуары / История / Русская классическая проза / Образование и наука / Документальное