Может быть, эти строки, написанные хладнокровно, без уныния, научат настойчивости тружеников будущих веков. Пусть же они узнают, что после десятилетней работы, после издания пятнадцати томов, после многих ночей самого добросовестного труда, даже после стольких успехов, после издания исторического сочинения, известного уже в Европе, и романа, в котором сами враги наши признают выдающуюся силу, – ни одна газета, ни один журнал, большой или малый, не пришли к нам и мы не знаем сегодня, не придется ли нам следующий роман печатать на собственные средства.
А между тем самых ничтожных проныр эрудиции, последних писак издают, печатают, перепечатывают!
Мы плохо спали. Встали в половине седьмого. Погода холодная и сырая. Мы не говорим друг другу ничего, но оба испытываем какой-то страх, какое-то нервное беспокойство. Когда мы входим в женскую палату, где на столе разложены кучи корпии, свертки бинтов, груды губок, то чувствуем неясную тревогу и сердце у нас не на месте. Мы делаем над собой усилие и идем вслед за Вельпо и его студентами; только ноги у нас подкашиваются, будто мы опьянели, колени трясутся, и мороз пробирает по коже.
Когда видишь все это и зловещую надпись у изголовья кровати с краткими словами: «оперирована такого-то числа» – хочется ругать Провидение и называть палачом Бога, виновного в существовании хирургов.
Вечером у нас остается после всего увиденного лишь далекое воспоминание: будто всё это лишь приснилось, а не было пережито нами. И странная вещь!
Ужас страданий так хорошо прикрыт белыми простынями, чистотой, порядком, выдержкой, что после посещения больницы остается – трудно это выразить – нечто чуть ли ни сладострастное, таинственно возбуждающее.
После всех этих женщин, лежащих на синеватых от белизны подушках и преображенных страданием и неподвижностью, остается образ, который дразнит и манит нас, как что-то сокрытое и внушающее страх. Да, повторяю, странно, что мы, содрогающиеся прямо сейчас от чужой боли, как от своей, больше обычного расположены и к любовным утехам. Я где-то читал, что ухаживающие за больными более других склонны к чувственным наслаждениям. Что за бездна всё это!..
Мы у койки чахоточного, который только что отошел. Гляжу и вижу мужчину лет сорока; верхняя часть тела приподнята подушками, коричневая фуфайка на груди расстегнута, руки свисают с постели, голова немного склонена вбок и запрокинута. Видны жилы на шее, под густой черной бородой, заострившийся нос, ввалившиеся глаза; волосы разостланы на подушке вокруг головы как мокрая мочалка. Рот широко открыт, как у человека, задохшегося от недостатка воздуха. Он еще теплый, этот человек под острым резцом смерти. Этот покойник возбудил во мне воспоминание о картинах Гойи.
Потом я увидал вдали, в темноте, приближающийся из-за большой арки слабо мерцающий огонек. Он становится все больше, начинает светить ярче. Отворяется дверь под аркой, и две женщины, из которых одна несет свечку, входят в большую палату. Это сестра милосердия делала обход, сопровождаемая сиделкою. Сестра, по-видимому, послушница, так как на ней не было черного покрывала, она вся в белом, в чем-то мягком и пушистом, с повязкой на лбу; сиделка в чепце, в черном платочке, в кофте и юбке.
Они подошли к одной из коек: сестра – к изголовью, сиделка – к ногам, высоко подымая свечку. Тогда я услыхал голос, до того тихий и слабый, что принял его за голос больной. Нет, это сестра говорила старухе, ласковым и вместе с тем повелительным голосом, как говорят с любимым ребенком, когда хотят заставить его сделать то, чего он не хочет: «Вам больно?»
Старуха сердито проворчала что-то непонятное. Тогда сестра приподняла одеяло, обняла беспомощную, вонючую больную, перевернула ее (спина у нее была посиневшая и помятая, как у грудного ребенка, слишком туго спеленутого), ловко вытащила из-под нее замаранную подстилку, говоря с ней все время, ни на минуту не переставая ласкать ее голосом, рассказывая ей, что вот сейчас ей положат припарку, вот сейчас дадут ей попить… И дело кончилось судном.
Поистине вот где сердце разрывается от восторга, вот где простое величие, рядом с которым громогласные друзья человечества, «друзья народа» кажутся весьма ничтожными. Поистине религия должна гордиться тем, что довела женщину, этот нежный нервный цветок до победы над отвращением подобного рода и сердце благородного создания полно самоотвержения в пользу страдальцев, пусть гнусных и низменных.