— Да вы послушайте, Александр Сергеевич. Идея героя безродного, нажившего себе богатство своим умом — вот что главное. Вот образец человека, который обеспечит благополучие России. Я стараюсь выразить, что преодолеть российскую отсталость можно только если превратить купечество в уважаемое сословие. «Скоро, весьма скоро молодые люди станут учиться для того, чтоб быть полезными отечеству, а не для получения аттестатов к штаб-офицерскому чину; что купцы, просвещаясь более и более, не станут переходить в дворянство, но составят почтенное, значащее сословие». Собственно, как это есть в Европе.
— Из плана вашего я вынес другое представление, — сказал Пушкин. — Россия не Европа и Европой ей никогда не стать… Хотя стремиться, конечно, будет. Петр тоже ведь туда рвался…
— Вижу, что мы остались равно недовольны первым исполнением плана, — заметил я. — Мы многое понимаем по-разному, но, тем не менее, мы все-таки близки. Отрицание революции и радение Просвещению — в этом мы схожи.
— Согласен, но впредь мы должны лучше знать планы друг друга, чтобы не увеличивалось наше взаимное разочарование, — сказал Пушкин. — Сам я, признаться, задумал написать историю Пугачевского бунта. Пока еще свежи воспоминания, еще целы архивы. Если царь допустить меня до них…
— А ведь я, Александр Сергеевич, служа в Кронштадте, бывал на тамошнем каторжном дворе и встречал людей из шайки Пугачева.
— Да вы что! Интересно!
— Могу рассказать. Люди эти были уже состарившиеся и, можно сказать, покаявшиеся. С них сняли оковы, и они не высылались на работу. Между ними был один человек замечательный, племянник казака Шелудякова, у которого Пугачев, пришед на Урал, работал на хуторе. Этот племянник одного из первых заговорщиков и зачинщиков бунта обучался грамоте, потому во время мятежа находился в канцелярии Пугачева, часто его видал и пользовался его особенною милостью. В то время, а это был 1809 год, племяннику Шелудякова было лет шестьдесят, он был сед как лунь, но здоров и бодр. С утра до ночи он занимался чтением священных книг и молитвою в своей каморке, где он помещался один, в удалении от всякого сообщества с каторжниками. Бывший секретарь пугачевской канцелярии не пил водки и не нюхал табаку, следовательно, его трудно было соблазнить, в отличие от других каторжан, которые от стакана водки легко рассказывали о своих прежних подвигах. Иногда я давал ему деньги на свечи, потом подарил несколько священных книг. Бывало, по часу оставался в его каморке, слушая его толкования Ветхого Завета, и наконец, через несколько месяцев приобрел его доверенность. Мало-помалу я стал заводить с ним разговор о пугачевском бунте, и он, как мне кажется, говорил со мною откровенно…
— Очень интересно! — воскликнул Пушкин. — Но, судя по размеру вступления, рассказ ваш будет длинным, а сейчас у меня нет времени слушать, а тем более записывать, а записать надо бы непременно. Я хотел поговорить о предмете, более близком сейчас для меня… Верите ли: в Москве, на балу у Йогеля, я повстречал редкой красоты девушку. Не просто красивую — она поразила меня — а чем, сказать не могу. Ее зовут Наталья Гончарова, она только нынче стала выезжать в свет. Представьте, я до того влюбился, что задумал жениться на ней.
— Поздравляю.
— Не с чем пока, любезный Фаддей Венедиктович. Ее за меня не отдают. Одна из причин — моя неблагонадежная репутация. Я хочу ее очистить.
— В чем же неблагонадежность? — не понял я.
— В том, что у меня есть запрещенные к публикации вещи. Точнее, одна важная — мой «Годунов». — Пушкин отделился от камина и приблизился ко мне. — Фаддей Венедиктович, мне нужна ваша помощь. Вы из нашей братии человек самый влиятельный — поддержите со своей стороны мое ходатайство.
Я почувствовал вдруг, как мое лицо наливается кровью, и тайная вина лезет наружу.
— Я не могу, Александр Сергеевич, — сказал я.
— Почему?
Тут я и бросился как в прорубь, перебивая внутренний жар.
— Каюсь, Александр Сергеевич, я был тайным рецензентом вашего «Годунова». И теперь другую сторону принять не могу. Говорю вам искренне, надеясь, что моя честность вызовет ответное великодушие! — я протянул руку почти уверенный в том, что Пушкин ее пожмет.
Но Пушкин отшатнулся и стал шарить глазами по комнате, словно ища предмет потяжелее.
— Проявите милосердие, Александр Сергеевич! — сказал я, делая шаг навстречу. — Вы ведь сами недавно искали прощения и получил его. А ведь дворянину прощать легче, чем просить прощения.
— Черт бы вас побрал, Булгарин! — выдохнул наконец Пушкин. — Черт бы и меня побрал, коли б «Годунов» вышел в свет! Вы негодяй! Да я вас!..
Он заметался по комнате. Мне показалось, что он едва сдерживается, чтобы не броситься в драку.
— Поймите, это не моя воля была.
— Из-за вас моя пьеса… и вы скрывали…
— Прощения не прошу, хочу лишь объяснить, — сказал я, видя, что Пушкин думает только о том, что я был единственным препятствием для его пьесы.