Блюет напившийся.
Склонился ивой.
Вулканятся кружки,
пиво пепля.
Над кружками
надпись:
«Раки
и пиво
завода имени Бебеля».
Словно откликаясь на призыв Маяковского «брось привычку / (глупая привычка!) – / приплетать / ко всему / фамилию вождя», позднесоветская цезура (дозволявшая републикации стихотворения «Пиво и социализм», которое строится на резкой паронимической игре и втягивании в «грязный» контекст других революционных имен – «на-бе-бе-лился»; «Еще б / водчонку / имени Энгельса / под / имени Лассаля блины, – и Маркс / не придумал бы / лучшей доли! / «Что вы, товарищи, / бе-белены / объелись, / что ли?» [80] ) сочла невозможным появление в стихах всем знакомой абсурдно бытовой реалии, сочетания фамилии другого немецкого социалиста и не красящего «социалистический быт» заведения: Самойлову пришлось переместить пивную «на Глеб Успенского».
С аналогичной проблемой несколькими годами раньше столкнулся Евтушенко (почитающий себя наследником Маяковского), чье стихотворение «Граждане, послушайте меня!..» отзывается в самойловском диалоге. Начинается оно упоминанием не какого-то полузабытого в 1960-е годы немецкого социалиста (Бебеля, Либкнехта), а второго «основоположника», и хотя воплотился тот не в несущий зло пивзавод, а – строго по Маяковскому – в плавсредство (ср. «Товарищу Нетте…» и лейтмотив «плыть в революцию дальше» [81] ), бытовая картинка, запечатленная поэтом, и «еретическая» смысловая рифма потребовали устранения «великого имени». Евтушенко решил задачу изящно, заменив «Я на пароходе “Фридрих Энгельс”, / ну а в голове такая ересь» на «Я на пароходе “Маяковский”, / а в душе – Есенина березки» [82] . Скорее всего, Самойлов был знаком как с начальным, так и с цензурованным вариантами зачина и, вводя в свой текст Карла Либкнехта, отсылал разом к Маяковскому и Евтушенко (для Самойлова, тех, кто знал первоначальный текст, а теперь и для нас цензурное вмешательство парадоксально подчеркивало «евтушенковские» коннотации «Поэта и гражданина») [83] .
Дело здесь не сводится к повторению приема (введению фамилии революционера в бытовой контекст). У Евтушенко «граждане» не замечают боли поэта, хотя он-то выражает муку каждого из них:
Кто-то помидор со смаком солит,
кто-то карты сальные мусолит,
кто-то сапогами пол мозолит,
кто-то у гармошки рвет меха,
но ведь столько раз в любом кричало
и шептало это же начало:
«Граждане, послушайте меня…» [84] .
Евтушенко варьирует тему последних строф лермонтовского «Не верь себе» («На лицах праздничных чуть виден след забот, / Слезы не встретишь неприличной. // А между тем из них едва ли есть один, / Тяжелой пыткой не измятый…»), то есть тему
Страшно, если слушать не желают,
Страшно, если слушать начинают.
Вдруг вся песня в целом-то мелка?
Вдруг в ней все ничтожно будет, кроме
этого мучительного, с кровью:
«Граждане, послушайте меня»?! [86]
Вопрос о содержании резонен – солдатик подбирает популярную городскую («блатную») песню «Гоп-со-смыком» [87] . Исповедальный порыв поэта иронически снижен (все тем же «низким бытом»), однако не отменен вовсе, а реакция пассажиров парохода на низовую песню тождественна реакции вокзальной публики (отметим перекличку транспортного антуража) на песню принципиально иную – государственный гимн СССР, печально зафиксированную другим поэтом-гражданином, чье стремление быть «Маяковским сегодня» волновало Самойлова куда больше, чем сходные чаяния Евтушенко [88] .