когда, в сущности, для человека нет выбора между высшим и низшим либо в силу неразвитости, либо по принятому решению соучаствовать в определенной исторической или просто конфликтной ситуации.
Принцип «не убий» неминуемо должен быть нарушен в войне, даже справедливой, в состоянии самозащиты или защиты другого от убийства.
Осуществление естественного права самозащиты или защиты национальной, или социальной, или личной и относится к сфере преднравственности <…>
Состояние преднравственности не является предметом оценки. Оценивать его можно только с точки зрения тенденции и завершения.
Преднравственность достойна, если ведет к нравственности. Преднравственность деградирующая не имеет оправданий.
Основная беда нашего военного поколения литературы в том, что большинство ее представителей в поэзии и прозе преднравственное состояние оценивают как свое высшее нравственное достижение <…>
Подражатели Льва Толстого в отдельных случаях могли копировать его интонации и повторять его ситуации, не понимая истинного значения нравственной позиции Толстого по отношению к войне <…> В сущности же, наша военная литература стоит на точке зрения иронической солдатской формулы, принятой всерьез: «война все спишет».
Нет, не спишет! Не списала [90] .
Самойлов не только не может счесть войну искуплением пред– и послевоенных преступлений (и их молчаливого приятия), но и отказывается признать войну высшей нравственной точкой в судьбе ее участников. Его поэту (в отличие от рассказчика «Бани», за которым виден автор) не удастся отдохнуть душой в «раю районном», а придется вспомнить (и напомнить гражданину) о том, что война основана на нарушении заповеди «не убий», а за «законными» убийствами следуют убийства «без повода». Рассказу поэта предшествует его нарастающее отдаление от гражданина. Здесь Самойлов вновь «переписывает» Слуцкого, теперь – стихотворение «Очки». «Очки» открываются неприязненным выкриком какого-то неназванного персонажа: «– Подкеросинь ему пивко, / чтоб заорал он», далее следует локализация: «(А это было далеко, / ах, за Уралом!)» – действие, как и в «Бане» (и в «Поэте и гражданине»), происходит в провинции. Мы узнаем, что кто-то «чужой» вызывает у кого-то «своего» неприязнь: «Я не люблю растяп, разинь, / в очках, ученых». «Чужой» должен пройти испытание, правильно вкусив местные питье и пищу. Конкретизация персонажей происходит в строфах третьей (тут появляется слово «здешние»; голос одного из них звучал в начале, позднее он растворится среди других «трудяг», веселящихся в поселковом пивном зале) и четвертой («Приезжий сорок верст прошел» – то есть он никак не «растяпа» или разиня, хоть и в очках). Выдержав испытание едой-питьем, персонаж оказывается рассказчиком (поэтом): Слуцкий переходит от местоимения третьего лица («Он для удобства снял очки, / и галстук сдвинул») к первому («А я краюшечку жую, / бычки глотаю, / и несчастливой жизнь свою я не считаю»). Происходит желанное единение поэта (ясно, что «гражданина») и народа: «А зал (трудяг, быть может, сто) / кричит: – Присядьте к нам за стол!». И хотя приезжему надо покинуть гостеприимный кров («А я очки в руках верчу / и Юле шесть рублей плачу»), ясно, что «очки» (знак интеллигентности, то есть чужеродности) не помешали ему стать вполне «своим» (2, 38–39).