Варварский Запад принял христианство на языке античном, и сохранил его надолго. С самого начала его истории, благодаря знанию латинского языка, по крайней мере, в более образованных слоях духовенства и знати, античная культура была открытою книгою для западного человека. Каждый для себя в минуты утомления мог отдохнуть на творчестве античных предков, и в минуты сомнения в ценности новой культуры, обратившись непосредственно к несомненному первоисточнику. И когда настала пора всеобщего утомления, сомнения и разочарования, всеобщее обращение к языческим предкам
Совсем не то было у нас. Нас крестили по-гречески, но язык нам дали болгарский. Что мог принести с собою язык народа, лишенного культурных традиций, литературы, истории?»
Какая горькая для нас истина! «Солунские братья, - замечает автор, - сыграли для России фатальную роль…» И все же дело, конечно, не в них, но факт остается фактом. «Верно то, что принять вместе с христианством классические источники и предания Европы мы упустили. Но почему же после Петра и до сих пор мы не обратились к ним?» - вопрошает автор.
Правда, здесь он не совсем прав. После Петра мы обратились к античности, с дивным явлением Пушкина, время которого автор связывает с «романтизмом», заключая его в кавычки, словно не найдя более точного термина. «А литературный «романтизм» наш остался единственным настоящим днем для современников, классическим днем для истории и предметом романтической грезы для потомков».
У «классического дня» есть свое название, которое Густав Шпет не решается произвести. А утопизм вселенских исканий русской философии, что вообще характерно для эпохи Возрождения в Европе, автор связывает с христианством, к которому интеллигенция после отталкивания предыдущих десятилетий вновь обратилась на рубеже XIX-XX веков.
Правда, в ту эпоху и античность, и Ренессанс европейский были нам близки, молнии искусства прорезывали небосклоны, все более заволакиваемые туманами мистики и грозовыми тучами войн, что ныне повторилось, но, увы, с обратным знаком.
Смятение в умах необычайное, всевозможные суеверия и мистика вновь вспыхнули, а с ними приветствуется все, что ранее либо укрывалось, держалось по необходимости в тени, по задворкам, либо подвергалось самой беспощадной критике – частнособственнические инстинкты, культ индивидуализма, всяческий аморализм; моральное творчество приобрело наихудшую форму – откровенное, циничное политиканство власти и интеллигенции, возжаждавшей, очевидно, из культурной прослойки общества стать средним классом, то есть мелкой буржуазией, которой она традиционно противостояла в России.
Все это видеть и слышать – впору впасть в отчаяние. Единственной формой противостоять распаду и развалу вокруг я мог избрать то же дело, чем жил до сих пор. Только ощутив себя у бездны на краю, я все глубже уходил сквозь всю толщу мировой культуры к самым первоистокам.
Я снова занялся изучением эстетической мысли, начиная, разумеется, с античности, когда, как известно, никакой эстетики не было, хотя бы потому, что античная философия сама и есть эстетика, значение которой, с выделением ее в XVIII веке в отдельную дисциплину, лишь сузилось, то есть эстетику сделали столь же нормативной, как этику, с чем вовсе оторвав их от жизни.
С тех пор понятие эстетического кажется чем-то сугубо теоретическим или элитарным, а сфера человеческого, духовного характеризуется именно как сфера морального, религиозного. Античность не знала такого разрыва, эстетическое заключало в себе и понятия морали, как и законы государства и природы. Но рефлексия, появление которой связано с именем Сократа, впервые создала ту особую ситуацию, какая, к нашему несчастью, не единожды повторилась в истории России за последние два столетия.
Судьба Сократа известна; но менее известно, что она напрямую связана с разрушением Афинского государства, с трагедией Греции. Всеобщее, чисто эстетическое (мифологическое) и вместе с тем полисное (коллективистское) миросозерцание греков дало трещину, индивид обратился внутрь себя в поисках собственных целей и истин, что пришло в противоречие с установлениями, на которых зиждилось государство. Рефлексия – это и наука, и моральность; как наука она еще обеспечивала длительное и величественное развитие античной философии, но как моральность отразилась самым пагубным образом и на судьбе Сократа, и на судьбе Афинского государства, разумеется, не без воздействия внешних сил.
Гегель прямо говорит о разъедающей основы государства моральности, что позже, в более грандиозных масштабах, повторилось в падении Римской империи, ознаменованном зарождением и распространением христианства, разумеется, опять-таки не без воздействия внешних сил.
Моральная рефлексия, в которой люди искали спасения, разъедала основы государства, и оно погибало под ударами внешних сил. Ситуация, не правда ли, сходная с той, в какой мы оказались к концу XX века?