Она и мужа твоего любила, даже очень любила, хотя, конечно же, понимала, что это из-за него вы не можете жить вместе. С невероятной проницательностью она почувствовала, что Бела – хороший человек и что тому, чтобы он жил с вами, мешают такие политические и экономические силы, с которыми Бела ничего не может поделать. Так что если и была в ней какая-то обида, то это ни в коем случае не обида на Белу, а только на тебя. Не думай, что она когда-нибудь говорила мне об этом; но для того, кто так знает все движения души ребенка, все его тайные мысли, как знала я мысли Евы, это не так уж трудно было угадать. Сейчас, когда ты пишешь мне, что случилось с твоей матерью, бедняжкой, когда пришли немцы, тут я должна тебе сказать: я, к сожалению, совсем не удивлена. Удивляюсь я лишь тому, что сама ты никогда ничего не замечала. Я не хочу этим сказать, будто считала твою бедную мать душевнобольной, но то, что у нее была такая душевная предрасположенность, при которой даже небольшое потрясение вызывает самые странные реакции, – факт несомненный. Да ей особых потрясений и не требовалось, достаточно было чего-то неожиданного, выпадающего из повседневности – например, появления какого-нибудь нежданного гостя, – чтобы вокруг нее возникала такая атмосфера, что всем нужно было спасаться. Вспомни хотя бы время, когда в Варад вошли венгры и Сепешвари отобрал у твоего отца аптеку. Я никогда не собиралась подробно рассказывать тебе о тех двух месяцах, я знала, что твоя жизнь тоже совсем не безоблачная, но то, что за эти два месяца творила со своим окружением твоя мать и что пришлось вынести из-за нее несчастному ребенку, убедило меня в том, что с ней происходит что-то очень серьезное. При этом ты знаешь, как я любила ее, да и я знаю, что бедняжка была очень добрым человеком, полна была любви, у нее была едва ли не потребность помогать другим. Если сейчас я все это пишу, то думаю, этим я не оскорбляю ее память. И если я в чем-то тебя упрекаю, то вовсе не в том, что ты осталась жить, а девочка умерла – ведь могло бы произойти и наоборот, – упрекаю я тебя лишь в том, что ты усыпляла себя обстоятельствами, которые казались тебе реальными, всем тем, о чем я писала выше, и не добилась, чтобы Ева, пускай в гораздо более скромных материальных условиях, но жила с тобой и у тебя. Ты, находившая в себе силы так бороться за своего мужа, когда все вокруг говорили, что борьба эта безнадежна, ты, в конце концов и сейчас сумевшая спасти его из того ужаса, в каком вы оказались в Вараде, наконец, ты, которая так понимала людей, потому что в тебе есть какая-то особая чуткость, ты, Агика, лишь с этим вопросом не сумела справиться достойно! Наверное, я сейчас жестока к тебе: ведь ты – единственный человек, который протянул мне руку помощи, благодаря тебе мне достался первый хороший кусок, ты всегда была добра и ласкова со мной, так что, возможно, у меня вовсе нет права так прямо говорить тебе все это. Но ты ведь знаешь, что я, даже в своих интересах, не умею быть неискренней. Письмо твое переполнено жуткими самообвинениями, но ответственна ты не в том, в чем себя обвиняешь. Конечно, я знаю, ты не была такой уж безответственной или легкомысленной по отношению к Еве, знаю, что ты со многими обсуждала ситуацию, в которую попала Ева, знаю, что все без исключения уговаривали тебя принять реальное решение, все, и прежде всего – отец девочки. Каждый говорил, что выходящая окнами в сад, расположенная на южной стороне дома, белоснежная детская комната, хорошая, удобная квартира, то, как старательно и педантично поддерживала порядок в доме бабушка, одним словом, упорядоченные, буржуазные обстоятельства жизни не могут идти в сравнение с тогдашним твоим неустроенным, беспокойным существованием. Это – тоже правда, но, к сожалению, не вся. Ты привыкла слышать от меня только правду, даже если это больно. Из твоего письма я чувствую, что тебе это необходимо, что ты не хочешь, да и не можешь говорить о чем-либо постороннем, – так попробуй посмотреть в глаза правде и примириться с ней, потому что, к сожалению, изменить положение дел мы уже все равно не можем.